• Приглашаем посетить наш сайт
    Маяковский (mayakovskiy.lit-info.ru)
  • История моего современника. Книга третья
    Часть вторая. X. Политическая партия в пути. -- История крестьянина Курицына. -- Меня выбирают старостой, и я узнаю точно, за что меня высылают в якутскую область

    X

    Политическая партия в пути. -- История крестьянина Курицына. --

    Меня выбирают старостой, и я узнаю точно, за что меня

    высылают в якутскую область

    Наконец пришла и наша очередь. Кажется, приблизительно во второй половине июля 1879 года* партия двинулась из В. П. Т. Я был назначен в эту партию. Все происходило в том же порядке, как и в первый раз. Губернаторский чиновник монотонно читал список с фамилиями и с перечислением указов... Мы более были заняты разговорами с остающимися товарищами, и я как-то даже не поинтересовался прислушаться, за что именно меня высылают. Ну, конечно, сугубая неблагонадежность и особенно вредный образ мыслей... Не интересно. Но, когда эта процедура была кончена, один из товарищей подошел ко мне и сказал:

    -- Послушайте... Разве вы бежали с места ссылки? Почему же вы нам не рассказывали об этом?

    Я удивился.

    -- Откуда вы это взяли?

    -- Сейчас чиновник прочитал.

    -- Это не может быть... Вы, наверное, ошибаетесь...

    Среди товарищей начался спор. Некоторые из них утверждали, что тоже слышали нечто в этом роде, но что это относилось к кому-то другому. Оставалось выяснить вопрос из первоисточника, но когда я протолкался к столику, где чиновник укладывал в портфель бумаги, он на мой вопрос ответил торопливо:

    -- Я уже читал.

    И, спешно окончив укладку, он скрылся среди кучки караульных офицеров и другого начальства. Товарищи возбужденно зашумели. Легко могла возникнуть вспышка, если бы я настаивал. Но я подумал, что тут, наверное, какое-нибудь недоразумение, и -- махнул рукой...

    Наверное не за побег, а за что именно,-- не все ли равно! Когда мы пришли на вокзал (около двух верст) и сели в арестантский вагон с решетками, этот эпизод испарился из моей головы, и мое внимание устремилось навстречу новым впечатлениям.

    По железной дороге нас привезли в Нижний-Новгород, без остановки в Москве, и посадили сразу на арестантскую баржу*. Отсюда до Перми путь лежал по Волге и Каме. Мы уже знали из писем прежде уехавших товарищей, что это самая приятная часть пути: арестантская баржа, буксируемая небольшим буксиро-пассажирским пароходом Курбатова, тихо плывет между живописными берегами Волги и Камы, и даже больные поправляются после тюрьмы.

    Отправка предстояла на следующий день: к нам должны были присоединить несколько человек из Москвы и из Мценска, а поезда оттуда приходили, помнится, ранним утром. Войдя на баржу, мы сразу обратили внимание на молодого человека, одетого в штатское платье и белый картуз, на котором при каждом движении звенели ножные кандалы. Это оказался Иван Иваныч Папин*, осужденный по одному из ранних процессов, вместе с Гамовым, Дмоховским и другими.

    При этом имени в моей памяти встал один эпизод из первых годов моей студенческой жизни. Одно время наша компания сильно увлеклась театром. В тот сезон в Большой опере пели одновременно Патти и Нильсон. Места все были абонированы, оставалась только галерка. Чтобы получить билеты на эти несколько десятков мест, приходилось простаивать у театрального подъезда целые ночи. Несмотря на это неудобство и на скудость бюджета, мы все-таки часто доставали дешевые билеты. Подъезд, куда надо было являться накануне, часов с одиннадцати вечера, выходил на Театральную площадь, к стороне Офицерской улицы. Отсюда были видны за каналом темные ворота Литовского тюремного замка. Компания завсегдатаев вся перезнакомилась, установились свои обычаи, и время ожидания сокращалось шутками и весельем. Однажды, в ранние утренние сумерки, ворота Литовского замка вдруг распахнулись, и в них выехал тюремный возок, окруженный отрядом жандармов. Они вскачь пронеслись мимо нас и исчезли за углом театра. Через некоторое время подошел какой-то никому незнакомый студент и сообщил нам, что это провезли политических, приговоренных по последнему процессу. Он назвал несколько фамилий, в том числе Папина. Их повезли на Конную площадь, где над ними теперь производится на плахе процедура лишения прав.

    Тогда еще проделывалась над осужденными дворянами эта церемония с эшафотом и с палачом, ломающим шпаги над головами осужденных. Мне ярко запомнилось мглистое и слякотное петербургское утро и эта черная карета, окруженная скачущими всадниками. Даже мои театральные увлечений с этого утра стали проходить...

    Папин провел несколько лет в Белгородской централке, и теперь стоял среди нас. Несмотря на то, что, прежде чем отправить на поселение в Восточную Сибирь, его продержали несколько месяцев в мценской тюрьме, в сравнительно свободном режиме, у него еще сохранились следы многолетнего тяжкого заключения. Лицо было какое-то землистое, и он странно оглядывался на толпу, с любопытством его окружавшую. Мы тоже рассматривали его, точно выходца ив другого мира.

    Вечером нашу баржу подвели к пристани Курбатова и поставили рядом с буксиро-пассажирским пароходом. Нас заперли в трюме. Посредине довольно большого помещения был проход, отгороженный проволочными решетками. В этом проходе стояли караульные жандармы, которые могли видеть все, что мы делали. Маленькие круглые люки отворялись для освежения воздуха. Я выглянул в один из них, чтобы поглядеть на Волгу. Но реки не было видно. О борт с нашей баржей стоял пароход и прямо против нашего люка находилось такое же круглое оконце пассажирской каюты. Какая-то семья собралась пить чай. В окно выглянула маленькая кудрявая девочка, которую, видимо, заинтересовала близость наших окон с выглядывавшими в них арестантами.

    -- Мамочка, мама!.. -- защебетала девочка. Красивая молодая дама подошла к окну, взглянула в него и тотчас же брезгливо задернула занавеску. Наше близкое соседство показалось ей, должно быть, соблазнительным, а может быть и опасным.

    Рано утром наша баржа плавно потянулась на буксире. После проверки нас выпустили на палубу, и когда баржа обогнула гору и город скрылся из виду, занавески решетчатого тента были раздвинуты, и мы могли беспрепятственно любоваться чудесной панорамой волжских берегов. Так началось наше плавание, о котором, я уверен, многие и до сих пор вспоминают с удовольствием. Погода была чудесная, и мы целые дни проводили на палубе, знакомясь с новоприбывшими. К двум из наших товарищей присоединились невесты, сидевшие в московской тюрьме. Одна была женщина не первой молодости, совершенно больная и разбитая, другая -- совсем молоденькая девушка, тоже худенькая и бледная, с прекрасными глубокими черными глазами, сохранившими еще детское выражение. К нам присоединили еще целую партию из мценской тюрьмы, среди которых помню И. П. Белоконского*, впоследствии довольно известного писателя, а тогда сотрудника одесских газет, а также каторжан Коленкину и Бердникона *, молодого человека, очень полного, побрякивавшего, как и Папин, ножными кандалами.

    Общее внимание вызвала еще одна характерная фигура. Это был простой крестьянин, присоединенный тоже в Нижнем, куда, впрочем, он был прислан к отходу нашей партии из Тверской губернии. Он долгое время оглядывался на нас серыми простодушными глазами, в которых можно было заметить недоумение и страх: общество, видимо, казалось ему чуждым и непривычным. Нам тоже казалась странной эта нетронуто-деревенская фигура, попавшая неизвестно почему в политическую партию. Первое время он всех чуждался, но потом, заметив, что среди вас есть и рабочие, то есть свой брат, разговорился кое с кем из них и простодушно рассказал свою историю.

    История была странная. Он был коренной крестьянин Тверской губернии, занимавшийся, кроме земледелия, еще торговлей. Из него, по-видимому, начинал вырабатываться деревенский кулачок, но он не отказался еще от земли и вообще разделял все интересы однодеревенцев. У крестьян его деревни шла земельная тяжба с помещиком, и Курицын принимал в ней горячее участие. Я выше уже упоминал о настроении, которое водворялось в некоторых местностях в связи с покушениями на царя. В Петербурге и Саратове рабочие в день царского юбилея кидались на интеллигенцию и вообще на господ. В Тверской губернии толпа крестьян гналась за исправником. Вообще тогдашнее верноподданство обнаруживало некоторый уклон к своего рода пугачевщине: за царя против господ, которые хотят его извести. Крестьяне того села, в котором жил Курицын, решили, что лучшим их ходом в тяжбе против помещика будет теперь политический донос, который и был состряпан в лавочке Курицына и при его участии: к их помещику приезжал, дескать, какой-то незнакомец, они таинственно запирались в кабинете, долго шептались, и затем последовало покушение. Время было тревожное. К удовольствию мужиков к помещику нагрянула жандармы, произвели обыск, и дело казалось выигранным. Но донос коснулся сильного человека, кажется, даже родственника князя Долгорукова, тогдашнего московского генерал-губернатора. Наивная подкладка крестьянской стряпни скоро разъяснилась. Некоторых крестьян арестовали, а Курицына, явного зачинщика, решили сослать в Сибирь, как... "политического преступника".

    Бее это он простодушнейшим образом рассказывал рабочим, рассчитывая на их полное сочувствие.

    -- Видите... Помещик наш пошел супротив царя. Мы, значит, крестьяне, царя пожалели, донесли... А начальство, смотри ты, вместо его да упекло меня. Известное дело: нет у царя верных слуг.

    решил присмотреться к Курицыну пристальнее.

    По Каме мы доехали до Перми. Здесь прямо с баржи нас усадили в вагоны Уральской железной дороги и привезли в Екатеринбург. Отсюда до Тюмени нас везли на подводах по двое, предоставив свободно выбирать себе путевых товарищей. Я выбрал себе в товарищи Курицына, которого другие избегали. Он, по-видимому, был этим тронут и охотно согласился.

    Наш поезд растянулся длинной вереницей по широкому сибирскому тракту. Мы ехали между волнующимися, еще не созревшими хлебами. Курицын смотрел на все широко открытыми глазами, с чисто ребяческим любопытством, направленным, конечно, на самые интересные для мужика предметы. С нами в телеге ехали два вооруженных конвойных солдата и ямщик-крестьянин. Курицын то и дело обращался к последнему:

    -- Чья это земля?.. А вот эта?.. А эта?..

    Ямщик отвечал неизменно:

    -- Чья!.. Известно, крестьянская...

    -- Да где же у вас помещичьи земли? -- спросил с удивлением Курицын.

    -- Какие помещики?.. У нас их сроду не бывало.

    Курицын оглянулся на меня с изумлением и даже хлопнул себя по колену...

    -- Слыхал ты это, а?.. Ах, братец мой, числивые вы какие... А у нас их точно чорт н--ал... Или бы нес в дырявом мешке да просыпал. Вишь ты, у нас их густо, у вас пусто. Числивые вы! А еще говорят: Сибирь!

    Сибирь стала ему казаться не такой страшной. Он принялся даже мечтать: приедет он на место, выпишет к себе жену, Матрену Ивановну...

    -- Эх, братец! -- говорил он мне доверчивым тоном. -- Погляжу я на ваших баб, на политических. Жидкой народ, посмотреть не на что! То ли дело моя Матрена Ивановна... Вот это баба! А уж работница, скажу тебе. Куда хоть ее поверни. Что в поле жать, что в лавочке торговать, на все годится... Достаток у нас есть: снимем землицы, лавочку откроем... Что ты думаешь, а?.. И слышь,-- как устроимся,-- напишу тебе... Просись и ты к нам, ей-богу. Полюбился ты мне. В подручные тебя возьму, заживем вместе...

    Я смеялся, но оказалось, что Курицын говорил серьезно. Месяца четыре спустя я получил через приказ о ссыльных письмо от него с известием, что он устроился где-то в Забайкалье. Места отличные, земли довольно... И он по приятельству зовет меня к себе, как обещал тогда в дороге, и даже невесту мне присмотрел...

    Вообще, в этом этапном пути на широком тракте, между буйными хлебными всходами, Курицын распустился и расцвел. От его недавней запуганности не осталось и следа. Он шутил, запевал песни, болтал о "числивих сибирских местах" и несчастной Рассее, сыпал прибаутками, так что наша тележка была, пожалуй, самая веселая во всем поезде...

    Так подъехали мы к тому месту, где на грани стоит каменный столб с гербом, в одну сторону Пермской губернии, в другую -- Тобольской. Это и есть начало Сибири. Здесь наш длинный кортеж остановился. У всех зашевелилось в душе особое чувство, как будто эта грань резко пролегла по каждому сердцу. Женщины сошли с телег и стали собирать у дороги цветы. Кое-кто захватывал "горсточку родной земли", вообще все казались несколько растроганными.

    Не помню точно, здесь ли, или на другой такой же остановке на тракту с Курицыным случилось небольшое приключение, которое могло кончиться трагически. Он тоже сошел с телеги и стал оглядываться по сторонам. Наш поезд стоял, вытянувшись по тракту, обведенному с двух сторон канавками. Невдалеке виднелся перелесок, за которым начинался лесок погуще. И вдруг Курицын, весело улыбаясь, бросился бегом, перескочил через канавку, и его фигура замелькала между редкими стволами и кустарником.

    Это было так неожиданно, что мы не могли понять его поступка. Один из конвойных солдат соскочил на землю и торопливо вскинул ружье. Мечтам бедняги о "числивой жизни" легко мог придти неожиданный конец, но вдруг наш беглец скинул с себя ремень и сделал на бегу несколько телодвижений, которые выяснили его намерения в самом миролюбивом смысле. Нам удалось удержать руку конвойного. Когда Курицыну рассказали, какой опасности он подвергался, он удивленно перекрестился.

    -- Неуж выстрелил бы, чудак! -- сказал он конвойному. -- А ведь мне и ни к чему...

    -- Караульная служба, известно... -- ответил конвойный. -- Зачем побежал?.. Нешто полагается арестанту бегать, как зайцу...

    ночевать на этапном дворике. Помню теплую ночь и луну, глядевшую с высокого неба... Молодые супруги, которых у нас было несколько пар, долго сидели, тихо воркуя, когда остальные спали...

    Так мы приехали в Тюмень*. В этом городе находился знаменитый "приказ о ссыльных", распределявший ссыльных по местам Западной Сибири. Нас подвезли на площадь перед большой тюрьмой, и здесь мы имели удовольствие увидеть часть нашей первой партии: из-за решеток выглянул сначала прапорщик Верещагин, потом Кожухов, Швецов, Анненский. Между площадью и тюрьмой начался оживленный обмен приветствий и разговоров, в котором скоро приняла участие и посторонняя толпа. Был, помнится, праздник и базарный день... Скоро, однако, оказалось, что нас здесь не остановят. Отобрали человек двадцать, оставляемых в Западной Сибири, а остальных на пристани уже ждала баржа, в которой нам предстояло по Туре спуститься в Тобол и Иртыш. Миновав Тобольск, наша баржа стала подыматься на север по Иртышу, и чудесные виды Волги и Камы сменили для нас унылые берега сибирских рек с редкими поселениями. Здесь я отдался воспоминаниям и написал очерк "Ненастоящий город", в котором, сильно подражая Успенскому, описывал Глазов. Очерк этот был напечатан в журнале "Слово"*, но когда я попытался восстановить также некоторые починковские впечатления и впоследствии отослал их в Петербург, то из редакции ответили, что это могло бы быть напечатано только за границей, в нелегальных газетах*.

    У большого села Самарова мы достигли самого северного пункта, повернули на юг по Оби и проплыли мимо Нарыма и Сургута. Обь еще неприветливее и пустыннее Иртыша. На десятки верст порой тянется тундра, покрытая бледным тальником. Соответственно с этим и настроение становилось тусклее и раздраженнее. В партии возникли неудовольствия между товарищами и старостой. Грабовскмй был очень хороший человек, но он плохо понимал настроение молодежи, озлобленной и раздраженней. Ему казалось, что дело просто: нас везут, и мы должны подчиниться, по возможности избегая столкновений. Но в этих случаях действует сложная и двусторонняя психология. На нашей барже, кроме политических, следовала также уголовная партия. Нас сопровождали жандармы, уголовных -- простые конвойные. Начальником последнего конвоя был офицер конвойной команды, и сопровождавший нас полковник Владимиров, как это бывает всегда, опасался с его стороны доноса на распущенность политической партии. Мы подолгу оставались на палубе, не прекращали пения на пристанях, и порой наши песни имели не совсем цензурный характер. Владимиров требовал большего подчинения, и Грабовский, не довольствуясь передачей этих требований, убеждал и с своей стороны в необходимости подчинения. По большей части он был прав, но так как порой его уговоры носили характер наставления старшего по возрасту, а порой и педагога, и притом их могли слышать жандармы, то это раздражало и волновало партию. Все чувствовали, что если при этих условиях уступить раз, то за этой уступкой последуют дальнейшие требования, и этому не будет конца, пока субординация не достигнет степени безропотного подчинения даже нелепым требованиям.

    С другой стороны, в массе (а нас было около сотни) всегда найдется известный контингент людей слишком раздраженных или бестактных, которые обостряют отношения в другую сторону. У нас было таких несколько человек, в том числе некто Баранов -- портняжный подмастерье из Петербурга или Москвы. Небольшого роста, коренастый, с горячими черными глазами, он находился в настроении постоянного кипения. Еще при приеме партии на баржу, на Волге, у нас сделали довольно поверхностный просмотр вещей, но при этом осталось многое, запрещенное арестантскими правилами: какой-нибудь ножик, карандаш, записная книжка и т. д. У Баранова был нож и ножницы, которыми он порой работал. Ими, конечно, приходилось пользоваться так, чтобы это не кидалось в глаза. Но Баранов выносил все свои орудия на палубу и демонстративно раскладывал их вокруг себя, что, конечно, вызывало в конвойных раздражение и соблазн.

    Кое-как шло до Сибири, хотя у Грабовского часто срывались желчные реплики. Выходило так, что на одной стороне была вся наша партия, в общем все-таки не одобрявшая выходок Баранова и других людей с таким же настроением, но оказывавшая упорное сопротивление полному подчинению, на другой -- Владимиров и наш староста. Отношения обострились до того, что потерявший терпение Владимиров объявил Грабовскому, что он произведет новый осмотр вещей, в Грабовский предупредил об этом партию.

    оборонительного оружия. Дело могло принять плохой оборот: многие, не сочувствовавшие вызывающему образу действий Баранова, просто из товарищества примкнули бы к самым крайним мерам сопротивления. Конвой мог пустить в ход оружие.

    В это время Петя Попов и еще несколько человек пришли ко мне и оказали, что Грабовский отказывается и партия хочет выбрать старостой меня. Я не счел себя вправе уклониться. Разговор шел в стороне, и я попросил передать товарищам, что в общем я скорее на стороне Грабовского и не могу одобрить вызывающих демонстраций, но, если и с этой оговоркой меня выберут, я не откажусь. Меня выбрали единодушно*, и я понял, что огромное большинство в сущности против бесполезных вызовов.

    он сказал, что намерен произвести обыск и чтобы я передал об этом товарищам, я сказал, что передам, но не ручаюсь, что обыск сойдет благополучно. Обыска Владимиров не произвел ни в этот день, ни на другой. А в это время большинство товарищей потребовали у Баранова, чтобы он прекратил демонстрации. Это так раздражило его, что он подбежал к жандарму, помахал ножом перед самым его носом и -- бросил нож в воду.

    Волнение понемногу улеглось. С Владимировым у меня по-прежнему были очень холодные отношения, и я довольно резко отклонял его завоевательные попытки. Но, с другой стороны, он заметил также, что вызывающие выходки прекратились. Установился известный режим, не стеснительный для нас, но и не грозивший столкновением. Он почувствовал известный предел, у которого следовало останавливаться, и не стремился переступить за него.

    Тогда и его отношение ко мне стало меняться. Однажды, когда опять мне приходилось сводить с ним счеты и я делал это все тем же официальным тоном, он вдруг откинулся на своем стуле и неожиданно для меня сказал:

    -- Почему?

    -- Выбрали вас вместо Грабовского, и я ждал столкновений... К тому же о вас ужасные отзывы вятской администрации.

    Мне вдруг вспомнился эпизод с "причиной высылки", и я сказал:

    -- Послушайте... Не можете ли вы показать мне статейный список?.. За что именно я высылаюсь?..

    Я не настаивал. Но на одной из следующих остановок он опять заговорил об этом.

    -- Если вы дадите мне слово, что никому не скажете, то...

    Я дал слово, и он подал мне, очевидно заранее приготовленный, статейный список. Я взглянул и... изменился в лице, В списке действительно было написано: "высылается в Якутскую область на основании высочайшего повеления 8 августа 1878 г. за побег с места ссылки в Вятской губернии" *.

    Я не думал, что эта гнусная ложь вятской администрации произведет на меня такое действие.

    -- Да, конечно, конечно... -- заговорил смущенно Владимиров. -- Но... Я не имел права показывать вам статейный список, а вы дали слово...

    -- Ну хорошо... Но скажите, что же мне делать?..

    -- Когда мы приедем в Иркутск, подайте просьбу, чтобы вам дали выписку из статейного списка.

    -- И вы думаете, что просьбу удовлетворят?.. Скажите по совести.

    -- То есть в Якутскую область? Спасибо за совет. Слово свое я, конечно, сдержу. Но понимаете ли вы, полковник, как много вы препровождаете людей, над которыми совершены величайшие подлости... И как трудно требовать от нас покорного подчинения вашим "законным требованиям".

    Жандарм казался смущенным. Как читатель увидит ниже, мне скоро пришлось с ним расстаться, но впоследствии я слышал, что всю остальную дорогу до Иркутска он держал себя очень корректно и никаких больше столкновений у него с партией не выходило {Об этом см., между прочим, воспоминания И. П. Белоконского, "Дань времени", стр. 166.}.

    Теперь мы шли по Оби на юг, приближаясь к Томску. Стало теплее, берега разнообразнее, настроение веселее. Мне остается досказать о наших "партиях", то есть "коммунистах и аристократах". В Томске предстояло новое разделение: кое-кто мог остаться в Томской губернии. Поэтому нужно было перед приходом в Томск разделить по рукам общую кассу. У прибывших из Мценска такого разделения не было. У нас тоже рознь, вызванная этим "переворотом", как-то сгладилась. В качестве старосты вышневолочан я принимал участие в делах как той, так и другой части.

    Однажды Петя Попов пришел ко мне и стал восторгаться одной из невест, примкнувших к нам в Москве. Это была очень изящная полечка, существо хрупкое, с почти детским лицом и большими глубокими глазами. Попов, кажется, был влюбчив и теперь часто выражал свой восторг: "Посмотрите, какие у нее глаза. Это один восторг! И лицо юного ангела". Когда у нее спросили, к какой "партии" она хочет присоединиться,-- к демократам или аристократам,-- она ответила без колебаний: -- Конечно, к демократам! -- "Это она без должного разумения,-- говорил Попов. -- Ведь это совершенный ангелочек... Ах, какая прелесть!" И на этот раз трудно было разобрать, серьезно ли он восхищается, или просто смеется. Всего вернее, что было и то, и другое...

    -- Скорее, пожалуйста, скорее... Пойдем. Спросите у М-н. куда она теперь причислит себя.

    Мы пошли. Я предложил вопрос и объяснил практические последствия, вытекающие из принадлежности к той или другой партии. Муж устранился, предоставляя решение жене; у них было около сотни рублей. Поняв, что ей придется отдать их в общую кассу, молоденькая женщина задумалась, подняв кверху свои чудесные глаза. Попов следил за нею всхищенным взглядом.

    Лицо Попова выражало полное восхищение. Он составил себе известное представление, и был в восторге, что оно оправдалось. Окружающие тоже благодушно улыбались. Это было последнее мое впечатление от нашего коммунизма. Дальнейших эпизодов нашего разделения на партии я уже не узнал... Через два-три дня после этого мы прибыли в Томск *.