• Приглашаем посетить наш сайт
    Орловка (orlovka.niv.ru)
  • История моего современника. Книга третья
    Часть первая. XI. Трагедия лесной глуши. -- Как меня победила лесная нежить

    XI

    Трагедия лесной глуши. -- Как меня победила лесная нежить

    Одной из ярких самородных искорок казался мне тот самый староста Яков Молосненок, которому урядник старался внушить всякие строгости по отношению к ссыльным. История его и его семьи внушала починовцам почти суеверное удивление. Ефим Молосный, его отец, был теперь красивый седой старик, как будто навсегда чем-то придавленный в прошлом. Ефимиха тоже была, по-видимому, когда-то красива, но теперь как-то высохла, и только прекрасные глубокие черные глаза обращали невольное внимание. Семья одно время сильно бедствовала. Ефиму и его бабе приходилось даже побираться. Они часто в те времена просили у других починовцев "молочка для деток" -- отчего их и прозвали "Молосными". Все думали, что семья эта уже никогда не подымется; к их старости у них вырастал один работник, сын Яков. Хозяйство пришло в полный упадок, а два младших сына были "килачи", то есть страдали грыжей, и, значит, оба были не работники. Казалось, что одному Якову не справиться. Семья так и захиреет в бедности и недостатках.

    На деле вышло другое. Яков оказался необыкновенно удачлив. Все спорилось у него в руках на диво, спорилось так, что на соседей его удачи производили впечатление чуда. Он стал отличным плотником: топор ходил у него, в руках как-то особенно ловко. Не довольствуясь плотничеством и пашней, он брался и за другие дела, и, между прочим, выучился красить узорные дуги и подумывал даже об иконах. Дуги эти он мне показывал: узор их был мелкий, довольно пестрый и своеобразный. Очевидно, недовольный ходячими образцами, он старался придумать что-то свое. Узнав, что я умею рисовать, он нарочно приходил ко мне, чтобы расспросить, что нужно для живописного дела. В несколько лет, когда Яков вошел в полную рабочую силу, положение семьи совершенно изменилось. Теперь у Молосных на берегу Камы стояла новая изба из свежего леса, с обширными пристройками, разными узорными коньками и оконницами, просторная, светлая и белая (то есть с печной трубой). О том времени, когда старики выпрашивали молочишка, сохранились лишь воспоминания. Только благодушное лицо старика Ефима отражало на себе тяжелое прошлое, а глаза старухи все хранили выражение застарелой горечи.

    Между прочим, рассказывая о лешаках и прочей лесной нежити, мне как-то передали, что на заводях летом водятся еще русалки, которые расчесывают над водой косы, и что их видел, когда был мальчиком, Яков Молосненок. Рассказывали, впрочем, сдержанно, как будто чего-то не договаривая. А не договаривали того, что Яков -- колдун и знается с нечистой силой.

    Все это интересовало меня все более и более. Я представлял себе этого человека с сильно развитым воображением и художественными задатками, глохнувшими в диком лесу. Он красит дуги, расспрашивает о живописи, видит в детстве на заводях чудесных русалок... И я стал искать случая сблизиться с Яковом Молосненком и поговорить с ним подробно.

    Но это оказалось не легко. Яков был рослый молодец с широкими плечами, но несколько впалой грудью и не совсем здоровым цветом лица. Глаза у него были особенные: взгляд их, несколько тусклый в обычное время, производил впечатление какой-то настороженности и углубления. Потом, стараясь объяснить себе впечатление этих глаз, я сказал себе, что взгляд их был как будто двойной: точно на вас смотрели этими глазами два человека. Один вел обычные, довольно тусклые разговоры с недоумениями и колебаниями: господин урядник приказал то-то, или из волости пришел рассылка и принес такой-то приказ, и он не знает, как с этим быть... И все время из-за его обычного взгляда проблескивал мерцающе и смутно другой, настороженный, чутко притаившийся и тоскующий.

    Мне придется рассказать, как эта искорка, загоревшаяся в глухом лесу, погасла. Если бы я писал художественный очерк, то тема была бы очень благодарная. И даже теперь художник во мне подвергает искушению бытописателя. Все это могло бы выйти так красиво: глухой лес, говорящий голосами лесных призраков, художественная; натура, неудовлетворенная и тоскующая о чем-то красивом и лучшем и поэтому не приемлющая того, что дает эта лесная жизнь. И -- затем ее гибель. Так соблазнительно устранить случайные черты, слишком реальные, чтобы быть красивыми.

    Но -- я пишу только то, что видел сам и что испытал среди этих лесных людей. Поэтому буду рассказывать лишь так, как видел.

    Началось это очень прозаически -- с приезда урядника в тот раз, когда я говорил с ним в починке Гаврина соседа. Урядник объехал много починков позажиточнее, и всюду его угощали. А так как староста всюду его сопровождал, то угощался и он. В одном починке была пасека, и хозяин угостил почетную компанию одновременно брагой и медом. Яков Молосненок страдал, очевидно, старым катаром желудка, и его после угощения сразу "схватило". Как-то с утра с этим известием явился ко мне отец Якова, старик Ефим Молосный. Лицо его носило следы всегдашней спокойной скорби. Он обратился ко мне, как к предполагаемому лекарю:

    -- Помоги ты нам, Володимер. Более не к кому, ино к тебе...

    -- Да ведь я не лекарь, лекарств никаких не знаю, да и лечить не умею.

    Он смотрел на меня своими круглыми глазами и говорил с тоской:

    -- Нет уж, Володимер, Христом богом прошу,-- поезжай ты со мной. Сам вот как просит: привези ты, бает, чужедальнего человека. Коли он не поможет,-- смерть моя.

    В это время ко мне подошли Гавря и Лукерья. Их дочь была замужем за Яковом Молосненком. Лукерья смотрела на меня таким взглядом, что я тотчас же сдался, хотя меня и удивляло немного, что они придают такое значение простому несварению желудка от меду и браги.

    -- Зельё-то у нас есть,-- прибавил повеселевший старик. -- Летом баба-начальница проезжала, зелье у нас оставила. Поеду, бает, назад,-- захвачу. Да, вишь, проехала на Феклистят, а зелье и бросила. Баба моя мекает,-- какое зелье ему дать... Ты, может, лучше знаешь.

    Я подумал, что если среди этих лекарств ("зелья") найдется касторовое масло, то я могу оказаться полезным. Мы поехали со стариком. С нами поехал на своих дровнишках и Гавря.

    При нашем приезде Яков сошел с полатей, одетый в валенках и теплом полушубке. Когда он тяжело привалился к стенке голбца, мне показалось, что стенка провалится под напором этого огромного тела. Шея у него была обвязана бабьими платками. Он встретил меня своим двойственным взглядом, в котором мне виделась сдержанная надежда. Старуха мать сидела за столом и разглядывала на свет пузырьки с лекарством. Лицо у нее было озабочено и печально.

    -- Погляди-ко-ся, Володимер,-- како-бы зелье дать ему. -- Не вот это ли?

    Она показала что-то совсем не подходящее. Я просмотрел пузырьки. Касторового масла не было.

    И она посмотрела на меня своим скорбным взглядом, в котором виднелся испуг. Больной сидел на лавке, опустив голову. У него был прежде озноб, теперь жар. Я подошел к нему, пощупал голову, велел показать язык. Голова горела. Язык был обложен.

    К сожалению, этими приемами исследования ограничивались все мои медицинские познания. Сам я с детства был очень здоров, лечили нас редко, обходясь липовым цветом, завязыванием горла чулком и только иной раз касторкой...

    Я сообразил, что и тут без касторки не обойдешься.

    Где же взять ее? Я вспомнил об Улановской. До ссылки она училась на фельдшерских курсах, и может быть у нее есть домашняя аптечка. И я отправился верхом за три версты в починок Дураненка. Поговорив с Улановской, которая; увы, знала немного более меня, я узнал еще одно средство: мыльные свечки -- и с этими сведениями, а также с небольшим количеством касторки отправился опять к Молосным, где дал больному слабительное. Он подчинялся всему покорно, но с каким-то безнадежным видом. Когда я наливал касторку в деревянную ложку, вся семья смотрела на меня, точно я совершал священнодействие. Испуг по поводу пустой, на мой взгляд, болезни по-прежнему чувствовался во всей семье. Килачи смотрели на меня разинув рот. Дочь-подросток с такими же выразительными глазами, как у матери, заглядывала из-за их спин с видом испуга и надежды. Я чувствовал себя в роли благодетельного волшебника.

    Когда я возвращался от Улановской, были уже сумерки. Вдоль Камы несло легким снегом, и мглистые тучи покрывали звезды... В избе теперь слышалось порывами легкое шипение метели...

    Больного по-прежнему то прошибал пот, то знобило так, что у него стучали зубы.

    Выпив, не поморщившись, противное лекарство, он задержал меня в своем углу на лавке под полатями. В этом углу было темно, так как полати нависали над головами. Тут уже была приготовлена постель. Я немного удивился, что ее устроили внизу, а не на печи или на полатях, где было теплее. В это время старуха выслала семейных на двор с разными поручениями. Старик лежал на печи. Казалось, я остался наедине с больным. Он посмотрел на меня своим странным взглядом и сказал:

    -- Побаять я с тобой хочу...

    Он потупился, посидел некоторое время молча и потом спросил глухо:

    -- Помогет ли, слышь, зельё-то твое?

    -- Поможет, поможет, Яков. Да и болезнь-то твоя совсем пустая...

    -- Пустая, говоришь... Нет, не пустая... Это ведь лихоманка...

    Я знал, что лихоманкой зовут в народе лихорадку, и тоже не придал заявлению того значения, какое мне невольно слышалось в его тоне.

    -- Ну так что же,-- сказал я. -- И на лихоманку есть зелье. Погоди, вот я выпишу из города хину, тогда примемся и за лихоманку...

    Он оглянулся кругом и, увидев, что мы в нашем углу одни, сказал:

    -- Ходит она ко мне...

    -- Кто ходит? -- спросил я с удивлением.

    -- Да лихоманка же...

    -- Как ходит? Что ты говоришь!..

    И, понурив голову, он прибавил едва слышно:

    -- Сплю я с нею, бывает. Боюсь я...

    Зубы его застучали, и, справившись с ознобом, он рассказал мне "как на духу" следующую странную историю.

    Ему и прежде часто являлась "она" под видом женщины... Да и баская же подлая (баская -- красивая)... Все заманивала... А когда он затеял свадьбу,-- она пришла к нему и запретила жить с женой. У него не было силы ослушаться, и вышел большой грех: три месяца после свадьбы он не жил "с родной женой"...

    В это время над нашими головами раздался взрыв женского плача, такой внезапный и сильный, что мы оба вздрогнули. Оказалось, что это Алена притаилась незаметно в темном углу полатей и слушала, затаив дыхание, наш разговор.

    -- Послухал ее, прокля-ту-ю,-- говорила она среди рыданий... -- Поверишь ты, чужедальний человек: вышла я замуж и долго не знала, какой муж бывает... А это он с нею, с проклятущею, спутался... О-о-ой... головонька моя бедная! Зачем, коли, и женился на мне...

    И опять взрыв истерического плача заглушил ее слова, прорываясь порой почти кликушескими восклицаниями. Старуха кинулась на полати и почти силой стащила ее на пол...

    -- Молчи, а ты, болезная, молчи, горемычная...

    Она гладила сноху по голове, уговаривая, как малого ребенка. Потом помогла "оболочься" и услала к скотине.

    Теперь тяжелая драма этой семьи стала передо мной ясно. Когда пришло время женить Якова, старики посылали сватов в несколько семей, но всюду получали отказ. Семья еще недавно побиралась, и в прочность ее благосостояния соседи не верили. Пришлось обратиться к "непросужей" семье Гаври и взять оттуда невесту. Алена выросла под руководством толковой Лукерьи и была хорошая работница. Она была довольно красива, но, как и младший братишка, походила не на мать, а на отца: в ее лице была какая-то особенная складка, которая довольно резко кидалась в глаза, портя ее красоту. Якову она не нравилась... Еще с тех пор, как в детстве он видел, наяву или во сне, русалок, расчесывавших волосы над заводями в камышах,-- в душе его поселился другой женский образ, посещавший его в сонных грезах... И он жил двойственной жизнью: она посещала его во сне, а наяву он считал ее лихоманкой, нечистой силой, которая когда-нибудь придет по его душу...

    Я постарался, как мог, рассеять этот кошмар: никакой женщины-лихоманки на свете нет. Он видит ее только во сне... А простая болезнь, лихорадка, легко излечивается лекарствами. Я уложил его, предсказав скорое действие касторки, и отошел в другой конец избы к старухе... Она слышала наш разговор и, когда я подсел к ней, сказала:

    -- Ты вот баешь, Володимер, будто нет ее... Напрасно... Да ведь не один Яков, все мы ее слышим...

    -- Как это вы слышите ее? -- спросил я с некоторой досадой.

    -- А так и слышим: взлает кыцян {Кыцян -- по-местному собака.} раз и другой. Сам лает, а сам, видно, боится: взлает и завизжит да в подклеть забьется. Потом отворяет она калитку, идет во двор... скрипит под ею лестница...

    Ее большие глаза смотрели на меня пристально и неподвижно, но голос был ровен, точно она рассказывает самые обыкновенные вещи...

    -- Потом, слышь, скрыпнет дверью, входит в избу... Потом на полати полезет, подваливатся к Якову...

    -- Да что вы мне рассказываете!.. -- крикнул я невольно.

    -- Истинная правда -- вот те крест. Потом, слышим, начинает он ее целовать... И дверь пробовали запирать... Ей ничего, и запор не берет. И слышь -- не видно никого, а только слышно... Кого хошь спроси: все мы слышим. Вот хоть старика спроси.

    В это время Ефим слез с печи и подошел к нам. Поражавшее меня в его лице выражение угнетенности и скорби теперь было особенно сильно. Темносиние детские глаза глядели с наивной трогательной печалью.

    Мне осталось только предположить, что вся эта семья переживает то, что мы по-книжному называем коллективной галлюцинацией. Но -- как объяснить им, что это только простой обман чувств и что в действительности темный бор над Камой, шумевший и в эту минуту под налетами ветра, не посылает к ним своих роковых посланцев...

    В это время Яков зашевелился и поднялся с лавки. Старуха кинулась к нему, и оба они вышли. Она поддерживала его под руку. Я обрадовался: очевидно, действует моя касторка... Авось, думал я, это простое, прозаическое средство окажется сильнее мрачных призраков, осадивших эту лесную избу.

    Через некоторое время оба вернулись. Яков сел на свою лавку в углу, а старуха подсела ко мне. Она, видимо, повеселела.

    -- Легче, слышь, от зелья-те,-- заговорила она, глядя на меня благодарными глазами.

    -- И совсем пройдет,-- сказал я. -- Только почему вы устроили ему постель в углу? На полатях и просторнее, и теплее...

    Она наклонилась ко мне и сказала, понизив голос:

    -- Нарочно мы это... Тут ей, проклятой, подвалиться-то некуда... Лавочка-те узка.

    Семья стала возвращаться со двора. Пришла и Алена, покормив скотину. Я подошел к Якову и пощупал голову. Мне показалось, что жар спадает...

    Собрали на стол к ужину. В избе точно повеяло другим настроением. Все повеселели. Яков попросил есть. Старуха налила ему квасу и стала крошить в чашку хрен.

    -- Любит он, -- сказала она, указывая головой на Якова.

    -- Нет уж, с этим погодите. Нет ли чего полегче?

    Полегче ничего не было. День был постный. Больной поел то же, что и другие члены семьи. У меня все-таки хватило познаний, чтобы посоветовать есть поменьше, но... всякий врач скажет, вероятно, что я должен был настоять на большей диете. Повторяю, я был совершенный невежда. Ужин еще не был кончен, как на Каме послышались бубенцы. Звуки то доносились с порывами ветра, то стихали. Старуха прислушалась и сказала:

    -- Фатька это гуляет... Три дня, сказывают, крутит,-- Лицо ее стало озабочено.

    -- Гли-ко-ся... К нам сворачивает.

    Лицо больного нахмурилось... Было видно, что посещение Фатьки неприятно ему и всем. Сани, очевидно, изменили свое направление: звук бубенцов донесся явственней: сани подымались по взъезду...

    Потом послышался шумный говор и топот. Компания всходила по лестнице. Дверь отворилась, и в избу ввалились три мужика. Впереди шел коренастый мужчина в тулупе мехом вверх. Это и был три дня крутивший Фатька. За ним шел тот самый безносый мужик, который приезжал ко мне в первый раз с Несецким. Третьего я не знал. Все были пьяны.

    Фатька, не забыв покреститься, не разоболакаясь, остановился шагах в трех от стола и посмотрел на Якова и его семейных насмешливым взглядом.

    -- Что, брат: одолевает она тебя?..

    Яков поморщился, как от удара, и сказал с видимой досадой:

    -- Чего брось?.. -- И Фатька грубо захохотал. -- Ослаб ты, видно, Яшка. Одолеет она тебя, не справишься дак... Гляди на меня: третий день крутим этак. Не поддаюсь я ей. Я ее не испужаюсь: сама меня испужается... Вишь я какой!

    Он действительно был похож более на медведя, чем на человека. Я вспомнил, что, когда мне рассказывали о лешаках и прочей нежити, то, между прочим, упоминали и о Фатьке; к нему тоже повадилась лихоманка: ходит под видом умершей жены и заставляет жить с ней. Он очень любил покойницу. Она тоже. После ее смерти сильно тосковал. И вот лихоманка стала приходить к нему по ночам, под видом жены... Но он ей не поддается. Заметив меня, Фатька захохотал и свистнул:

    -- И ты, чужедальной человек, тут. Ну, пропал ты, Яков... Не помогет тебе чужедальной человек, коли сам подашься.

    -- Послушай,-- сказал я ему,-- ты бы приехал когда в другой раз. Видишь сам: человек болен. Ему не до гостей.

    -- Гонишь!.. -- сказал Фатька и опять захохотал. -- Ну, ин быть по-твоему. Поедем, товарищи, в ино место, где нам будут рады: вишь, водку-те не всю еще вылокали. Прощайте ино, молосняты...

    Вся компания вывалилась из избы, и скоро звон шаркунцов смолк на Каме. Я остался ночевать.

    -- Ляг, Володимер, подле меня... Постелите вон тут на лавке,-- указал Яков в ногах своей постели. Я понял: он думал, что лихоманка побоится чужедальнего человека. Когда все улеглись, я услышал, как старуха говорила Алене:

    -- Слышь, он бает: не лихоманка это,-- сонная греза. -- Алена грустно простонала что-то в ответ. Может быть, сонная греза казалась ей не легче лихоманки. Ночью, проснувшись, я прислушался: Яков спал. Дыхание его было ровно. Лихоманка в эту ночь не приходила.

    Наутро настроение в нашей избе совсем просветлело. Жар у Якова заметно упал. Он, видимо, ободрился, а за ним ободрились все. Мне теперь казалось странным, что даже я подчинился вчера до известной степени общему настроению, и положение показалось мне таким устрашающим. Конечно, то, что им кажется,-- действительно грозно для них. Они, как дети, боятся темноты, лесного шума, призраков своей фантазии. Но как случилось, что и я-то сам, очевидно, преувеличил значение для них этих призраков. Я теперь опять шутил над лихоманкой... -- Вот видите: немного зелья и вашей лихоманки как не бывало. Яков видел ее во сне. Мало ли что человеку пригрезится. А вы поверили, и вам чудится от страха.

    Они слушали мои слова с недоверчивой улыбкой так же, как раньше починовцы слушали мои шутки над лешаками. Они знали свое так же твердо, как и я знал свое. Для нас это были две противоположные очевидности. По их мнению, лихоманка "испугалась" меня и моего зелья. Я был чем-то вроде светлого гения, прогнавшего нечистую лесную силу. Вся семья смотрела на меня с благодарностью и почтением...

    До сих пор во мне живо еще сожаление, что я не остался у них до полного выздоровления Якова. Но, уезжая с Ефимом, я оставил дома неоконченную работу и начатое письмо: я ждал, что скоро должен представиться случай отправить письмо в Глазов, и не хотел пропустить его. Я попросил конька и собрался уехать на несколько часов домой. Старуха вскинула на меня свои черные глаза, но успокоилась, когда я сказал, что к ночи вернусь: они, очевидно, все еще боялись. К сожалению, я-то совершенно перестал бояться, и мне было немного совестно перед собой за вчерашние опасения. Поэтому, все так же шутя, я уехал на молодом коньке. Это был любимый конек Якова.

    Утро было светлое. Метель как будто стихла, но погода была ненадежная. Когда я ехал по Каме, бор то и дело принимался шуметь глухими порывами, а местами на поворотах реки ветер взметал накиданный прошлой метелью снег. Ветер все крепчал. В семье Гаври меня встретили тревожными вопросами и, видимо, очень обрадовались успокоительным вестям.

    Было еще рано. Я кончил работу и принялся за письмо. В этом письме я описывал в шутливых тонах, как обстоятельства сделали меня лекарем и как я чувствую себя в этой роли беспомощным невеждой. Между тем я вижу теперь, какое огромное значение имеют простейшие медицинские сведения, и очень жалею, что ничего в этой области не знаю.

    Я доканчивал письма, когда со двора пришел Гавря с несколько встревоженным видом.

    Я вышел наружу. Метель усиливалась. Это было заметно по голосам леса. Близкие перелески шипели на разные голоса, а гул закамского бора раздавался протяжно и глухо, составляя как бы фон для этих звуков. Я посмотрел па конька. Он подымал голову, настораживал уши, раздувал ноздри и смотрел перед собой испуганными глазами. Временами он подымал хвост трубой и принимался бегать кругом небольшого загона. Очевидно, его беспокоила метель и незнакомое место, где он был отлучен от обычных товарищей.

    Я осмотрел жерди, загораживавшие выход из загона, и вернулся в избу кончать письмо. Потом запечатал и отдал Гавре на случай появления "посылки", который недавно пришел из волости с каким-то приказом в дальние починки и скоро должен был вернуться. В это время один из парней вошел со двора и сказал:

    -- Конек-то убег. Перемахнул через воротину и понесся... Только пылит за ним.

    Гавря и Лукерья забеспокоились:

    Я выбежал на взъезд... Метель усилилась. На равнине за Старицей еще мелькала темная точка. Это конек Якова несся по направлению к Каме. Я вернулся в избу, наскоро оделся и пошел по той же дороге. Я вспомнил вчерашний квас с хреном и пожалел, что сегодня, успокоенный и, может быть, слишком беспечный, не дал особых наставлений насчет диеты.

    -- Погоди,-- вот Павелко вернется с сеном,-- отвезет тебя... -- сказал было Гавря. Но мне ждать не хотелось. С приближением вечера и метели на душе опять становилось тревожно.

    -- Поди, Володимирушко, поди,-- поощряла меня и Лукерья. -- Павелко еще коли вернется, а у меня сердце чует беду...

    До починка Молосных было версты три. Дорога почти все время пролегала по Каме между крутыми берегами, кое-где меж двумя стенами леса. Сбиться не было возможности, но дорогу сильно перемело, и идти приходилось по колено в снегу против сильного ветра. Порой я останавливался и поворачивался спиной к метели, чтобы отогреть хоть немного лицо и руки. Вечерело. Сумрачный гул бора действовал на мое настроение.

    от избы к одному из надворных строений. Я догадался: для больного, очевидно, истопили баню. Что же это? Стало ему лучше, или, отчаявшись в моих средствах, они прибегают к своим, привычным.

    Я прибавил шагу и скоро был в избе... На лавке, опустив седую голову, сидел Ефим. На мой вопрос он сказал, что Якова повели в баню. С обеда ему стало хуже. Опять весь горит и говорит нивесть что. Все с ею разговаривает. Грозил посечь ее, коли придет за ним... Вон, гляди-ко-сь... Сам косу повесил.

    Над изголовьем постели Якова я увидел в щелеватой стене косу-горбушку с прямой короткой ручкой, какие употребляют в лесных и болотистых местах. Кроме того, в той же стене неподалеку виднелся серп и нож-косарь. В разных местах подальше торчали еще разные орудия в том же роде. Очевидно, вся семья готовилась эту ночь к генеральному бою с лихоманкой.

    -- А чем кормили Якова? -- спросил я.

    -- Да чем кормили!.. Все будто здоров был. Есть запросил. Поесть, бает, больно охота мне. Налила старуха квасу-те, хлеба накрошила, да хрену... Больно охоч он до квасу с хреном. Чашки три, гляди, опростал. А стало вечереть, тут его и схватило пуще вчерашнего.

    Как бы то ни было, благоприятные результаты вчерашнего приема "зелья" пошли прахом. А больше лекарства не было.

    На крыльце послышался топот многих шагов, потом шум, среди которого выделялся неистовый протяжный мужской крик. Я не сразу узнал голос Якова: это был как будто вой крупного смертельно испуганного животного, прерываемый исступленными ругательствами и угрозами. Общими усилиями женщин и килачей Якова втащили в избу и положили на его постель. Он метался, вздрагивал и кусал губы...

    Я подошел к нему и громко поздоровался. Он глядел несознательно, но, видимо, все-таки узнал меня: схватил мою руку и стал крепко прижимать к своей груди, бормоча что-то невнятно. Мне слышались среди этого бормотания слова: "не давай, не давай".

    Понемному он как будто начал успокаиваться. Порывистые движения стихали. Голова его лежала на подушке, глаза то закрывались, то бродили по сторонам. В другом конце, у печки, светила лучина, и эта половина избы рисовалась отсюда светлым фоном.

    -- Вот она, пришла за мной!.. -- крикнул он испуганным и диким голосом.

    Я невольно оглянулся и вздрогнул. За мной стояла женская фигура, рисуясь на светлом фоне резко очерченным силуэтом. Я не сразу узнал Алену, подошедшую тихо к постели. Старуха тоже кинулась к сыну.

    -- Что ты, что ты! Ай не узнал родную жену?..

    Но глаза Якова стали совершенно безумными. Он, видимо, ничего уже не понимал и был весь во власти завладевшего им образа. Лицо его исказилось. Скошенные глаза блуждали и сверкали белками. Сильно рванувшись, он протянул руку к косе, но я сразу уперся руками в его плечи, отвалил его на подушку и старался держать его в этом положении.

    Я напрягал все силы, понимая, что если безумный овладеет косой, то может произойти какое-нибудь страшное дело. Между нами началась борьба. Я все время налегал на его плечи, не давая ему подняться. Он шарил руками кругом, стараясь захватить со стены серп или косу. Я хотел сказать кому-нибудь, чтобы убрали косу, но, оглянувшись, увидел себя в центре какого-то повального безумия. В избе водворился настоящий шабаш. Все члены семьи, особенно женщины, похватав заготовленные в стенах орудия, размахивали ими, как сумасшедшие, в надежде убить невидимую "лихоманку". Даже девушка-подросток, сверкая в исступлении своими черными глазами на побледневшем лице, вертелась на середине избы, размахивая серпом. Только старуха мать, видимо, не потеряла головы и могла еще рассуждать. Я увидел ее около себя: она тоже держала в руке большой нож-косарь и колола им в воздухе с таким расчетом, чтобы ранить лихоманку, когда она захочет навалиться на Якова. Лицо ее было скорбно, но спокойно, как у человека, сосредоточившего внимание на одной трудной задаче. Старик сидел беспомощно на лавке, килачи забились в угол у печки.

    Мне удалось совершенно овладеть Яковом, и я чувствовал, что не дам ему подняться. Глаза его теперь смотрели как-то покорно и неподвижно...

    -- Пришла, пришла!..

    Этот крик вырвался у Ефимихи сосредоточенно и печально, и она стала колоть и рубить воздух у самых ног Якова. Ей на помощь кинулась Алена с искаженным злобой лицом.

    -- Ай ты не видишь, Володимер? -- прозвучал надо мной печальный голос матери.

    Я взглянул пристально в лицо Якова, и дрожь прошла у меня по телу. Глаза его уставились в пространство с странным выражением истомы и безнадежности. Все тело ритмически двигалось под моими руками, из груди вылетали такие же ритмические, прерывистые вздохи... Он походил на человека в любовном экстазе.

    Я все еще растерянно держал его за плечи и почувствовал, что рубашка его стала вся мокрая. Он сделал еще несколько движений, все слабее и слабее...

    -- Ну, вот ему лучше,-- сказал я.

    Что это она говорит?.. Не может быть. Это безумие, подумал я, но через некоторое время заметил, что, пылавшее прежде жаром, тело Якова начинает холодеть у меня в руках. Лицо его странно и быстро успокаивалось, и через некоторое время на него точно кто накинул покров полного спокойствия... Я взял его за руку. Она была холодна...

    Алена завыла.

    Я еще не мог опомниться от пережитого кошмара и почувствовал неодолимую потребность выйти на свежий воздух. Так, как был в избе, я вышел наружу.

    Метель как будто стихала, но все еще шипели близкие деревья и гудел бор. Порой звуки крепли, перемешивались, сливались в разноголосый и торопливый шум, порой широкими взмахами летели вдаль. И мне показалось, что глухой лес полон своеобразной жизни, а в голосах метели мне невольно чудилось злорадство... Еще вчера я так беспечно торжествовал победу над лесной нежитью; теперь я продрог и чувствовал себя беспомощным. Войдя в избу, я застал здесь картину признанной всеми смерти. Яков лежал неподвижно. В сложенных руках виднелась небольшая иконка. Старуха приглаживала у него волосы. Глаза ее глядели так же печально, как всегда: точно их прежнее выражение было только предчувствием этой минуты... Ефим еще более понурил голову, точно придавленный новой тяжестью. Алена причитала на полатях, точно пришибленное и испуганное животное, а два килача стояли обнявшись посредине избы и, раскачиваясь со стороны на сторону, протяжно выли...

    полутора. Килачи оболоклись и вышли, но через полчаса вернулись. Никто не идет. "Бают: страшно". Старуха низко нагнула голову... Я понял: по мнению соседей, Якова уволокла ночью нечистая сила... И может быть, бедная мать сама думала то же...

    Через некоторое время дверь тихо приотворилась, и в ней показалась огромная, мрачная голова Лизункова. Он осторожно оглянул избу. Увидев меня, направился прямо к тому месту, где я сидел, и сел рядом со мною. Между тем в избе все стихало. Старуха полезла к старику на печь, и оттуда послышались звуки, точно стонала большая птица. Это плакал старик. Старуха говорила что-то. Может быть, успокаивала. Алена временами начинала причитать, девочка всхлипывала сквозь сон.

    Мы с Лизунковым тихо разговаривали, поддерживая свет заготовленной лучины. Весь какой-то тяжелый и мрачный, он говорил тихо своим глухим голосом, наклоняясь к моему уху:

    -- Отослано, не иначе...

    -- Что отослано? -- спросил я.

    вот она прилипла к нему, да и утащила с собою.

    -- Лизунков,-- сказал я с досадой,-- вы, кажется, в бога не верите, даже ругаете нехорошими словами...

    -- Могу... Думаете, боюсь сейчас?..

    -- Нет уж, пожалуйста, не надо. Но как же это, не веря в бога, вы верите в колдовство и чертовщину...

    -- Да я что ж... Люди говорят... Мне -- что...

    Я хотел уйти, чувствуя себя беспомощным и лишним. Но когда я выразил это намерение, одна из пришедших, самая бойкая молодая воструха, пройдя мимо меня, шепнула: "Не уходи, слышь, ночью-те страшно будет нам".

    Я остался еще на ночь. А на следующий день, отказавшись присутствовать на проводах и поминках, ушел из починка Молосных, точно с поля битвы, где потерпел позорное поражение...

    Раздел сайта: