II
"Край света живут, под небо сугорбившись ходят"
Выйдя на крыльцо или на помост Гавриной избы, я видел снега, перелески и дальние леса. Никаких признаков деревни или поселка. Вблизи протекала замерзшая речка. Мне сказали, что это Старица, то есть старое русло Камы, которая здесь роется среди болот, песков и лесов. За нею виднелись расчищенные поляны. Верстах в полутора стояла густая стена соснового бора. Это уже за Камой. В той стороне вились два дымка: тут жили два "жителя". Одного из них, помню, звали Васькой Филенком. Они поселились у самой Камы. Кое-где еще порой из-за лесов подымались струйки дыма. Над той же Старицей, что и Гавря, верстах в полутора или ближе был еще починок. Дальше за лесами стоял невидный от нас починок Микешки*, с которым я вскоре подружился... Еще далее, верстах в трех по Каме был починок старосты. Около него, поблизости, еще два-три дома,-- а там опять версты три до следующего жилья. Так, на расстоянии десяти -- пятнадцати верст по Каме и Старице были разбросаны отдельные дворы этих лесных жителей *.
Во всем -- и в природе и среди людей и их поселений -- чувствовалось что-то незаконченное, недовершенное. В какую-то седую старь предки бисеровцев пришли откуда-то издалека и осели на пустых и глухих землях, среди вотяков. В их говоре, сильно смягченном и ударявшем на о, чувствовалось что-то новгородское. Мне говорили впоследствии, что в Вятской губернии заметны следы новгородских поселений. Может быть, еще ушкуйники заходили сюда, приводя за собой толпы поселенцев, уходивших от московских порядков и тесноты. Они приходили и оседали в лесах. Когда первоначальные поселения разрастались в села и деревни, то часть жителей опять снимались и уходили дальше в леса, расчищали их и ставили починки. Жили дико, но свободно.
-- Теперь что,-- говорила мне Лукерья,-- ноне и мы по-людски живем... А наши старики вспоминают такое времячко: дочь выйдет замуж в чужи-люди... Отец с матерью захотят навестить, Садятся в ладью, да свою квашонку с заведенным тестом туда же ставят. Со своим хлебом, слышь, и в гости ездили...
Не знаю, какие изменения внесло время, прошедшее с тех пор, как я оставил починки. Но тогда это была страшная глушь и дичь. Люди жили точно несколько столетий назад. О современных общественных отношениях не имели ни малейшего понятия... Когда я уже обжился в починках и починовцы признали во мне грамотея, то однажды один абориген принес ко мне свое недоумение. К нему придирается "полесовщик" нивесть с чего. Из его сбивчивого рассказа я, наконец, понял, в чем было дело: он срубил часть казенного леса, на пнях положил кучки мха и сжег его. Это по местным обычаям значило, что он занял это место под заимку. Так это и знали соседи. А полесовщик не признает старинного обычая и требует "каку-то, слышь, бумагу"... Кончилось это, кажется, полюбовной сделкой.
Когда впоследствии ко мне стали приходить ссыльные-ходоки и вели разговоры о своих делах и земельных тяжбах с казной или помещиками, то все эти разговоры были починовцам чужды и непонятны. Гавря имел претензию на некоторые познания о том, как люди живут "в прочих сторонах". Он знал даже, что народ там бедствует и жалуется, но объяснял это по-своему. Земля в прочих сторонах "разделена подесятинно". А значит это вот что: выезжай в поле и становись поперек с сохой и лошадью. Только и твоей земли. Правда,-- в длину паши сколько хочешь, хоть до самого неба... Да неудобно, узко. Это и называется подесятинно. Кто ввел такие порядки, какой в них смысл,-- это починовца не касалось и не интересовало.
-- Мы край света живем, под небо сугорбившись ходим,-- улыбаясь, говорил мне балагур Гавря. -- Про нас это в прочих местах бают, будто бабы у нас белье полощут, вальки на небо кладут...
И действительно, впоследствии мне довелось изъездить много русского света. Побывал я и в дальней Сибири, но такой глуши не видывал. Между прочим, телег в починках не знают, за полным отсутствием летних проезжих дорог. Если уж надо ехать или перевезти "лопоть" (так починовцы называют всякие вещи, могущие требовать перевозки), то лошадь запрягают в "лодью" и волокут ее до реки или до Старицы. По реке плывут сколько возможно, отпустив свою лошадь, и, когда надо -- ловят в лесу любую лошадь и едут на ней до следующего перевоза.
Понятно, что, ввиду таких сообщений, начальство не беспокоит починовцев своими посещениями. Исправника починки не видали с самого сотворения мира. Становой когда-то побывал, кажется, в Бисерове. Один раз какая-то усердная земская фельдшерица доезжала до самых починок во время какой-то эпидемии, но, по-видимому, испугалась этой глуши и уехала во-свояси, оставив где-то у мужика аптечку и удивленные рассказы бисеровцев о невиданном начальстве -- бабе.
Благодаря такому счастливому положению административное воздействие здесь весьма ограничено. Через некоторое время после своего приезда я узнал от "волостного посылки", что бисеровцы, собравшись скопом, отбили весь скот, захваченный урядником, сельской полицией и прасолами, и никаких последствий этот "бунт" не имел. Это все-таки в Бисерове. А в починках Гаврин отец, которому выпал черед идти в военную службу, просто "отбегался" от нее. Как только наезжала в Бисерово комиссия, "дружки" извещали об этом починовцев, те брали ружья и лыжи и уходили в леса. А оттуда спокойно выходили опять, когда раскаты начальственной грозы затихали в отдалении.
У починовцев почти не было огородов. Однажды Лукерья захотела меня угостить экстренным образом и поэтому подала мне... луковицу. Я съел ее с хлебом, а в это время парни с завистью смотрели на меня...
-- Уж и сладко, небось, -- говорили они, глотая слюнки.
Я был очень беззаботен насчет пищи, поэтому теперь затрудняюсь восстановить в подробностях наше тогдашнее меню. Помню только, что стол был самый первобытный. Каждый день Лукерья ставила на стол так называемые "шти". Но это не были наши щи: в них не было ни картофеля, ни капусты. Это было полужидкое месиво из муки и разваренной ячменной крупы. К этому ячменный же хлеб и брага или квас. Все это было похоже на питание пещерных людей. По воскресеньям Лукерья иногда приготовляла лакомства в виде "шанег". Починковские постные "шаньги" состояли из кружка житной или ячменной муки в виде лепешки, в которую запекался меньший кружок муки пшеничной.
В других семьях, где мужики бывали "попросужее", стол разнообразился порой дичью из лесов или рыбой из речек. Но в семье Гаври этого не бывало.
что я видел, вызывало во мне живейший интерес. Чувствовал я себя превосходно и к матери, сестрам и Григорьеву писал прямо радостные письма, которые вятская администрация прочитывала, вероятно, с большим удивлением. Мне, городскому жителю, приходилось на все это смотреть широко открытыми глазами. Положение мое казалось очень определенным. То, что я еще только собирался сделать, будучи в Петербурге, для чего мне приходилось бы менять оболочку интеллигента, то теперь, милостью начальства, было мне предоставлено на казенный счет. Здесь я был просто мужик, правда, с дальней стороны, но все-таки только мужик, равный этим мужикам, а пожалуй, и ниже их положением, как ссыльный...
-- И что такое это за люди -- дворяна на свете живут,-- говорил раз при мне Павелко. -- Хучь бы в стеклянну дверь на них посмотреть, право!
И никому из них не приходило в голову, что я и есть этот чудной дворянин, которого можно видеть только сквозь стеклянную дверь.
-- Чудной кафтан у мужичка,-- говорили в другой раз, щупая мой пиджак,-- Неуж в вашем месте все так ходят?..
А с тех пор, как я пошел с парнями на болото, срубил там кондовую березу, состряпал из нее сапожные колодки и принялся за работу,-- авторитет мой поднялся очень высоко.
таинстве: они знали только лапти...
Для какой бы то ни было политической "пропаганды", правда, простора не было: я мог говорить совершенно свободно о всех общественных отношениях, о царе, о его власти, о необходимости свободы и самоуправления, но для этого у меня с починовцами не было общего языка: их это могло заинтересовать разве как сказка, не имеющая никакого отношения к действительности.