• Приглашаем посетить наш сайт
    Есенин (esenin-lit.ru)
  • История моего современника. Книга третья
    Часть первая. I. К семье Гаври Бисерова

    Книга третья

    Часть первая

    Лесная глушь

    I

    К семье Гаври Бисерова

    В предыдущем томе я уже отмечал одну черту моего современника, которая, вероятно, и без моего подчеркивания бросилась в глаза читателю. Черта эта, думаю, была присуща не одному мне, а всему моему поколению: мы создавали предвзятые общие представления, сквозь призму которых рассматривали действительность. У меня, может быть, эта черта сказывалась резче, чем у других, вследствие сильно развитого воображения и раннего чтения.

    В этот период перед нами стоял такой общий и загадочный образ народа -- "сфинкс", о котором в одном из стихотворений в прозе говорил Тургенев*. Он манил воображение, мы стремились разгадать его. Я говорил во втором томе, как он представлялся мне во время первой моей ссылки, на лесных дорогах вологодского тракта: благодушный богатырь, сильный и кроткий, но несколько золотушного типа и со следами изнурения. Здесь, среди этих лесистых холмов, то освещенных солнцем, то затянутых туманами, после первой встречи с угрюмыми бисеровцами, этот облик чуть-чуть изменился. Над бесконечными увалами лесистых холмов мне рисовался теперь первобытный облик славянина, величавый и наивный, еще не отрешившийся от общения с силами природы, видящий живые существа в снежных вихрях.

    Эта романтическая призма стояла постоянно между мной и моими непосредственными впечатлениями: и во время моего столкновения с бисеровцами в перевозной избушке, и когда жена десятника угощала меня заодно своим хлебом и попреками, и в то время, когда я глядел на жалкий дымок "ворського починочка" под лесом. Ни на одно из этих впечатлений я не воздействовал непосредственно и цельно. Правда, когда в перевозной избушке бисеровцы обступили меня с ругательствами и угрозами, я резко поднялся и, стукнув кулаком по своему ящику, заставил их шарахнуться от меня в испуге. Это было похоже на непосредственную личную вспышку. Но только похоже. И тогда собственно гнева у меня не было. Что-то в глубине души говорило мне, что эти люди имеют право относиться ко мне с предубеждением: к ним присылают отбросы городов, и почему же в самом деле они обязаны с первого же взгляда отличать меня от этих отбросов. То же я думал о жене десятского, когда, по первому побуждению, швырнул ей пятиалтынный за ее угощение с попреками. А кроткая робость этих людей передо мною и быстрота примирения трогала и подкупала меня, как трогало и отношение десятничихи к семье "ворського починочка". И над всеми этими эпизодами все носился в туманных чертах тот же воображаемый общий облик народа.

    Он меня сопровождал вплоть до починка Гаври Бисерова и даже вошел со мною в его избу... Я все еще чувствовал "розовый туман", странно обволакивавший суровые впечатления. Сначала, когда Гавря Бисеров держал меня довольно долго в неизвестности -- примет или не примет,-- то его брюзгливый и дребезжащий голос, отзывавшийся с полатей, казался мне довольно неприятным. Но когда, в заключение, Гавря сошел с полатей и, величаво протянув мне руку, произнес свою приветственную речь, то его невзрачная фигура сразу выросла в моих глазах и приобщилась к общему облику, который все это время стоял перед моим умственным взором над этими темными лесами, снегами и перелесками. И я засыпал в эту ночь в настроении сугубо романтическом: вот я, наконец, на самом дне народной жизни, еще не тронутой односторонней цивилизацией... И если есть в ней драгоценная жемчужина "народной правды", то... она именно здесь, среди этих сумрачно тихих лесов... В моем воображении какими-то туманными образами проплывали бредущие над лесами лешаки, въявь ходящие по этому новому для меня свету, простодушный Фрол-Лавёр, нанявшийся в пастухи к этому лесному крестьянскому миру, который ему за это изладит крышу, "поп черемица", кадящий на диковинную лесину... И над всем этим звучал мне сквозь сон величаво патриархальный привет Гаври...

    Кажется, что это было уже последнее романтическое облако розового тумана. С следующего утра начинались трезвые будни...

    Проснулся я с какой-то разнеженностью в душе и не сразу мог отдать себе отчет в своем положении. Было темно. Я лежал на узкой холодной лавке под черной от копоти бревенчатой стеной. Стены и потолок уходили куда-то в мутную высь. Надо мной, светя мне в лицо березовой лучиной, стояла странная фигура в овчинном полушубке мехом вверх и в такой же меховой шапке. Незнакомец бесцеремонно поднес лучину к самому моему лицу, и мне при этом свете виднелись лишь два маленьких живых глаза на рябом лице, сверкавшие почти звериным любопытством. В это время дверь открылась и, пахнув холодом, вошла старшая хозяйка, отряхивая снег.

    -- Чё-ко-ся это?.. Что за мужичок у нас? -- спросил незнакомец, отведя лучину от моего лица.

    -- Не трог,-- ответила баба... -- Ссыльной это новой. Староста даве привез...

    -- Эк-ка, беда, эк-ка беда!-- сказал он слегка гнусавым голосом. -- Пошто принял старик? Гнать бы...

    -- Молчи ино... Платить, слышь, хочет... три рубля... Мужик, староста баял, просужий, чеботной, слышь... Принес ли чё? -- спросила она вдруг с некоторым беспокойством. -- Три дня полевал ведь...

    -- Ничё не принес... -- ответил молодой мужик неохотно, отвязывая пустую сумку и кидая ее на лавку... -- Эк-ка беда, эк-ка беда... Заголодал я вовсе... ем бы я чё-ко-ся, мамка!

    Голос у него был гнусавый и жалобный, как у капризного мальчишки.

    -- Погоди ино... Вот затопляю еще...

    И, взяв в руки палку, она постучала по брусу полатей.

    -- Слезайте, мужички, слезайте ино... Затопляю я, затопляю!..

    -- Где у меня лапоть?.. Мамка-а-а! А мамк... Петрован, чо-орт! -- говорил мальчишеский голос...

    -- Ищи сам... Кто тебе, лешаку, искать будет... -- ответил другой.

    -- А. вот я бич возьму,-- отозвался дребезжащий и злой голос отца. -- Как зачну хлестать по шарам (глазам), у меня живо встанете... Слышите: мать затопляет...

    С полатей слышалось хныканье и ленивая возня... Между тем хозяйка сунула в печку пук зажженной лучины, и оттуда вскоре повалил дым прямо в избу.

    В то же время она открыла дверь в сени, и оттуда хлынули клубы холодного пара, обдавая меня на моей лавке. Я торопливо докончил свое одевание. Только теперь я понял предупреждение десятского еще по дороге, что у Гаври "изба черная"... Печной трубы не было. В жерло огромной печи, которая была завалена даже не дровами в нашем смысле, а прямо березовыми плахами, пыхал дым и пламя. Хозяйка, охваченная темными клубами, пронизанными красными отблесками пламени, казалось, стоит в аду. С другой стороны от двери валил холодный пар, взбивая дым кверху. Между этими двумя течениями началась борьба, и вскоре они поделили между собой избу: холод стал внизу, дым поднялся кверху до уровня человеческого роста и стоял там, точно опрокинутое и волнующееся море.

    -- Иди ино к нам, Володимер,-- приветливо сказала хозяйка, видя, что я оглядываюсь с недоумением. -- Чудно тебе, видно, не в привычку... Подь к печи, здеся тепляе...

    У устья печи собралась вся семья. Здесь действительно было теплее, но стоять приходилось, наклонив головы. По ногам тянуло холодным ветром, дым пыхал вперед и потом подымался кверху... Самого хозяина у печи не было.

    -- Старик заснул на печи... Не угорел бы,-- сказал я с некоторым испугом.

    Хозяйка засмеялась.

    -- Привычной я,-- отозвался с печи, которая была вся в дыму, веселый голос Гаври... -- Другие угорают, а меня угар неймет...

    И он спокойно оставался на печи. Через некоторое время печь разгорелась, и от нее установилась тяга в волоковое оконце, прорезанное в стене над полатями. Дымное море вверху стало редеть. Показались при начинавшемся свете полати, полки, потолок... Дым тянулся только длинной струей над полатями, потом и он исчез. Дверь закрыли...

    Так начался для меня день в "черной" Гавриной избе.

    Я с любопытством оглядел при свете дня и моих хозяев, и обстановку. Изба была просторная. Полати начинались выше человеческого роста, и на них можно было стоять взрослому человеку, не сгибаясь. Огромная печь доходила до середины избы. Рядом виднелась дверка, сквозь которую открывался ход по лестнице вниз: это так называемый голбец,-- погреб под избой, где хранились припасы. Потолок и стены, особенно вверху, были сплошь покрыты густым слоем сажи, которая висела хлопьями, как черный иней. Всюду -- по столу, по лавкам, по полкам, стенам и потолку ползали тараканы в ужасающем количестве. Тут были тараканы солидного возраста и мелюзга. Вчера, разбирая свои вещи, я поставил на полку жестянку с чаем. Когда утром я раскрыл ее, то заметил, что чаинки шевелятся, как живые: это тараканья мелкота ухитрилась забраться сквозь неплотно прикрывавшуюся крышку.

    искал этой черты: ничего величавого не было ни в его лице, ни в фигуре. Это был старик лет пятидесяти с небольшим, небольшого роста, с впалой грудью, с заметной плешью на голове и с редкой черной бороденкой. Черты лица были незначительны. Маленькие глаза блистали раздражительным нездоровым блеском, голос был дребезжащий и жесткий.

    Молодой человек, который разбудил меня утром, был его большак, которого по привычке к уменьшительным именам звали Павелком. Он был выше отца, но сложение у него было нездоровое, а лицо все изрыто оспой. Маленькие, как и у отца, черные глазки сверкали диким огоньком. Он был женат, и молодуха была на сносях. В семье сразу же произошла небольшая драма: Павелко три дня бродил по лесу, "полевал" -- по-местному, но не принес ничего. Вчера в лесу, когда я проезжал с десятским, тетерева то и дело срывались из-под ног нашей лошади и бродили невдалеке от дороги. Снег был весь усеян птичьими следами. Бабы смотрели на Павла с разочарованием, а Гавря раздраженно ругался.

    -- Негодь ты, негодь... Гли-ко-ся, Володимер: три дня шатался по лесу, а не принес ничего... Большой вырос, ума не вынес. Не стану и оружья давать дураку...

    -- Шел бы сам, может, гляди, принес бы... -- дерзко ответил сын...

    Гавря вскочил с лавки.

    -- Взял один такой-то,-- ответил сын с пренебрежением.

    Гавря стоял посредине избы, сложив на груди руки и сверкая глазами. Его, видимо, оскорбляло, что сын отвечает так дерзко в присутствии нового человека. Сын был готов дать отпор.

    -- Ин полно-те вам, мужички,-- примирительно сказала жена Гаври -- Лукерья... -- Собирай-ко-сь на стол, Марьюшка...*

    Беременная молодуха стала покрывать стол. Лукерья была пожилая женщина с покойным и умным лицом, на котором виднелось особое выражение. Точно ей много пришлось вынести в жизни, она пережила это, обдумала и обдуманное уложила глубоко в душе. Молодуха была довольно красива, но у нее был изнуренный и усталый вид. Ей приходилось много работать, с раннего утра она уходила "поитьця" и "кормитьця", то есть гонять скотину на водопой и давать ей корм. Мужики ни в чем не помогали бабам, а за ними и ребята ленились и не слушались. Еще старший, Петрован, похожий на мать, охотнее исполнял ее распоряжения, а младший, Андрийко, лицом весь в отца, перекорялся и шел только после отцовских угроз. В усталых глазах молодицы только еще начинало откладываться то выражение, с которым Лукерья давно свыклась. С свекровью сноха жила согласно, видимо, льнула к ней, как бы ища в ней опору, и исполняла ее приказания, махнув рукой на мужиков...

    "непросужие", все у них не как у людей и, кабы не Лукерья,-- все пошло бы врозь. Изба была большая, но плохо проконопаченная, в стены всюду дуло. В других избах давно уже были печи "по-белому", то есть с трубами. Гавря продолжал доказывать, что в черной "много тепляе", на что некоторые соседи ухмылялись... Гавря жаловался, что у него "не здымается рука", и на этом основании больше посылал на работу сыновей, чем ходил сам. Понятно, что сыновья, лишенные рабочего примера, тоже ленились, отлынивали и хныкали. Но это не мешало Гавре поддерживать свой авторитет и бахвалиться.

    -- А я, слышь-ко, а ты, Володимер, бабу свою четыре раза через брус кидал, покуль выучил порядкам-те.

    И он самодовольно ухмылялся.

    "Через брус" -- это значило, что он кидал Лукерью с высоких полатей на под. Я с недоумением взглянул на Лукерью. Она не возражала, и на ее лице я заметил опять выражение давно пережитого горестного опыта. Я подумал о том, сколько страданий и сколько издевательств этого пустого мужичонка ей пришлось вынести, пока в ее умных глазах отлагалось это выражение, и во мне закипало негодование. Я как-то и не заметил, как от меня ушло воспоминание о Гавре моего первого вечера, и уже неделя-две будней возбуждали во мне только горькие и раздраженные мысли. И я стал горячо отстаивать в семье Гаври "женскую равноправность", не заметив, что мне приходится приводить примеры из культурной жизни городов... Гавря и Павелко слушали с насмешливыми улыбками. Молодуха, видимо, стала откликаться на мои речи и порой раздраженно отвечала мужу... Мне бы, кажется, хотелось, чтобы бабы в семье Гаври, обиженные и забитые, "сознали свое достоинство" и подняли знамя восстания. В случаях, когда при мне разыгрывалась какая-нибудь новая сцена мужицкого бахвальства над бабами, я заступался за баб и принимался доказывать Гавре и Павелку, что бабы у них умнее и лучше их самих... Это порождало некоторое взаимное раздражение, и в конце концов случаи мужицкого самодурства становились только чаще.

    Впрочем, кончилось это неожиданно для меня. Однажды мужики уехали на весь вечер бражничать. Я знал, что они вернутся пьяные и задорные и станут показывать бабам свой пьяный нрав. И я готовился к защите. На заре я вдруг проснулся, чувствуя, что на лавку, где я спал, присел кто-то и провел рукой по моему лицу. Рука была мозолистая, но, очевидно, женская.

    -- Нишкни, Володимер,-- послышался тихий голос Лукерьи. -- Рано еще,-- чуть светат. Молодиця ушла по-итьця, мужики еще не вернулись, парнишки дрыхнут... Хочу я побаягь с тобой.

    Она смолкла и призадумалась. Потом заговорила опять.

    -- Вот о чем я с тобою побаять хочу... Заступаешься ты за нас, спасибо тебе... Ну, только брось ты это, Володимирушко.

    -- Почему же бросить? Ведь это все правда.

    -- Чего же не надо?..

    -- Смешицю не делай в моем житьишке. Верно он тебе баял: четыре раза через брус кидал, да еще беременную... Молода была,-- руки на себя наложить хотела. Теперь прошло: улеглось, уладилось житьишко мое. Сына, вишь, женила... Теперь мне надо молодицю приучать. Видно, господь велел нам терпеть. Не поможешь ты, Володимер, тому делу.

    На полатях кто-то завозился. По лестнице со двора тяжело подымалась молодица. Лукерья наклонилась ко мне и торопливо зашептала:

    -- Ну, вот... Слезно прошу тебя, Володимер. Перестань, не делай смешицю.

    Жизнь в этой избушке, затерянной среди глухих лесов, превратится в ад. Я помешаю Лукерье ввести молодицу в ее колею, а сам, вероятно, скоро снимусь отсюда и беззаботно перелечу в другое место... Нет, очевидно, лучше, чтобы Лукерья понемногу передала свой горестный опыт снохе, тем более что той при ней все-таки легче...

    И я решил послушаться, "не делать смешицю", сдержать свое сердце и свои взгляды...

    С этих пор сразу всем стало легче. Начинавшаяся распря прекратилась. Мое воздержание стало оказывать неожиданное действие. Порой кто-нибудь из них -- Гавря или Павелко -- опять позволял себе грубую выходку и при этом задорно взглядывал на меня. Я молчал и продолжал свою работу. Может быть, мое молчание их не обманывало, но оно их озадачивало и сбивало с толку... Я "не делал смешицю", и глаза Лукерьи останавливались на мне с благодарностью...

    Раздел сайта: