• Приглашаем посетить наш сайт
    Грин (grin.lit-info.ru)
  • История моего современника. Книга вторая
    Часть четвертая. V. Царская милость. -- Встреча с товарищами петровцами. -- Статья исправника в "Голосе"

    V

    Царская милость. -- Встреча с товарищами петровцами. --

    Статья исправника в "Голосе"

    Мы приехали в Вологду.

    Опять та же дежурная комната в полицейском управлении и тот же радушный полицмейстер. Приехал я к вечеру, а ночью ко мне неожиданно ворвался мой брат*. Узнав о беспорядках в академии и о том, что я был депутатом, он тотчас же бросился в Москву. Товарищи в академии дали ему указания, и он приехал в Вологду. Здесь он сделал такой стремительный натиск на дежурного чиновника, что тот растерялся, и я неожиданно проснулся в объятиях брата. Мы оба хохотали, когда наутро этот чиновник, небольшой субъект с круглым лицом и усами, как у таракана, успевший уже зарядиться по случаю праздника или для храбрости, говорил мне:

    -- Напугал меня, знаете ли, ваш любезный братец, знаете ли!.. Ворвался, знаете ли: где, говорит, мой брат? Я уже думал: не мазурик ли, знаете ли? А это, оказывается, не мазурик, а ваш любезный братец...

    Явившийся утром полицмейстер только головой покачал, узнав об этом неожиданном вторжении. Это было тоже проявление сравнительно благодушных нравов тогдашней ссылки, совершенно невозможное впоследствии...

    В тот же день ко мне вторично явился губернатор Хоминский с моим заявлением о желании вернуться в Кронштадт в руках.

    -- Но разве Кронштадт ваша родина? -- спросил он. Я ответил откровенно, почему написал о Кронштадте.

    Если туда нельзя, то я предпочитаю Усть-Сысольск. Хоминский подумал и махнул рукой.

    -- Хорошо, я удовлетворюсь вашим ответом и препровожу вас в Петербург. Но согласятся ли там,-- это вопрос. Вас все-таки могут отправить в Волынскую губернию.

    Дня через два мы отправились в обратный путь по узкоколейной вологодской линии в сопровождении прилично снаряженного, даже щеголеватого городового. Брат, конечно, ехал со мной в том же вагоне.

    В Москву мы приехали утром. Поезд на Петербург отправлялся, кажется, часа в четыре, и мы уже условились с моим благодушным провожатым, что я поеду повидаться с сестрой в институт, а он тоже повидает в Москве каких-то своих родственников и затем явится на вокзал. Мы так и сделали, но, по-видимому, у полицейского явились все-таки некоторые сомнения, и вместо вокзала он приехал за мной ранее в институт. Его появление и мой уход в сопровождении полицейского произвели в институте настоящую сенсацию. В окнах мелькали любопытные юные лица, а почтенный швейцар провожал меня изумленным и как будто шокированным взглядом. Это был, вероятно, в летописях института первый случай такого посещения.

    Брат присоединился ко мне уже в поезде, при остановке у платформы Петровской академии, в двенадцати верстах от Москвы. Вместе с ним в вагон ввалилась гурьба студентов-петровцев, узнавших о моем проезде. Мы горячо обнялись, но я заметил какое-то облако в их настроении. Помню, тут был, между прочим, поляк Керсновский. У него были прекрасные волнистые волосы. Теперь он был низко острижен. На мое шутливое замечание по этому поводу он угрюмо отвернул голову, и густой румянец показался на его тонком и нервном лице.

    Они рассказали мне о том, что происходило в академии после нашего отъезда из Москвы. Профессора убеждали студентов подчиниться. Особенно горячо говорил профессор богословия священник Головин, известный в Москве красноречивый проповедник, а также профессор Иванюков. Видя, что со всей массой справиться трудно, так как некоторые курсы влияют на остальных, администрация потребовала, чтобы студенты разошлись и решали по курсам отдельно.

    На этом одно время сосредоточилась вся борьба. Несколько раз начинали уже расходиться, но каждый раз это течение останавливал Эдемский. Стоя на окне большого рекреационного зала, возбужденный, с мрачно сверкающими глазами, он несколькими окриками удерживал уходящих, и толпа шарахалась назад. Она была охвачена невероятным возбуждением. Богослов-священник произнес горячую речь, в заключение которой заплакал. Слово его произвело некоторое впечатление, но в это время из рядов выбежал маленький белобрысый студентик, бывший семинарист. Это было незаметное, бледное, тщедушное существо. Он жил как-то уединенно, ни с кем не сходясь. Вероятно, в какой-нибудь отдаленной бурсе он много натерпелся от духовного начальства, и в его сердце накипела болезненная ненависть. Выбежав вперед, он истерическим голосом выкрикнул в свою очередь какой-то текст из пророка и продолжал:

    -- А, вы почувствовали, что пришел конец вашему царству, царству Велияла. Да, пришел, пришел конец!

    И он, как сумасшедший, выбежал из рекреационного зала. Одним из главных аргументов сторонников подчинения было соображение о судьбе депутатов. Аргумент был хорошо рассчитан, и толпа, наконец, поддалась: сначала разошлась по курсам, а затем один курс за другим стал посылать к Ливену депутации с повинной.

    обманщиками.

    Студенты провожали меня на протяжении двух-трех станций. Если я был "вредным смутьяном", то в этой встрече, в горячих чувствах, ею вызванных, сказалось несомненное моральное торжество "смуты" над официальным "порядком".

    И сколько поколений русской молодежи проходило и ранее и после этой истории через ту же волну горячечного подъема. Глубокая моральная болезнь существующего порядка сказывалась в этом. Не вопросы о столовых или землячествах, не частные вопросы академического быта, а полное отсутствие уважения к основам строя -- вот что периодически потрясает нашу молодежь. Молодость бескорыстна и великодушна. Еще не связанная путами житейской практики и личными интересами, становясь у порога жизни, она колеблется отдать свои силы на службу тому строю, в основании которого она чувствует неправду. И вот в первом порыве, по любому поводу, в наиболее доступной ей форме она готова открыто высказать эти свои чувства. Силой, непомерными репрессиями или лукавством и хитростью, как в нашем случае, достигается формальное подчинение "порядку". А потом, пережив этот опасный период, молодежь втягивается в служебную лямку, из которой ей нет уже выхода. Но входит она туда часто с глубоким надломом. Поговорите с любым состарившимся на службе чиновником, и в минуту откровенности вы непременно откроете в его душе уголок, своего рода часовенку, где, как некие реликвии, он хранит воспоминания о том, что "и мы были молоды, и мы увлекались". И это прошлое, когда он стоял еще на рубеже жизни и чувствовал себя противником строя, которому теперь служит, он, наверное, считает лучшим периодом своей жизни...

    Товарищи передали мне, что Вернер выслан в Глазов, Вятской губернии, а Григорьев -- в Пудож, Олонецкой. Кажется, смягчая мою участь, государь (Александр II), захотел отметить разницу между ними и мною: как бывшие офицеры, они должны были нести более суровое наказание. Этим я и был обязан предложению отбыть ссылку на родине.

    Поезд, с которым я ехал, был какой-то медленный, и в Петербург, в здание градоначальства, меня привезли довольно поздно. В канцелярии давно уже никого не было, и меня провели какими-то ходами в комнату в нижнем этаже. Здесь мне пришлось дожидаться довольно долго, пока мою бумагу носили к секретарю градоначальства, если не ошибаюсь, Фурсову.

    каким путем, им удалось проникнуть в ту комнату, где я дожидался, и мы дружески беседовали втроем, когда неожиданно входная дверь открылась и в комнату вошел секретарь. Это был мужчина высокого роста, одетый в штатское, с большими пушистыми усами. Видно было, что его подняли с постели, что он недоволен, даже сердит. Войдя, он остановился в изумлении.

    -- Эт-то что еще за компания? Как вы сюда попали, кто вас сюда пустил? Я вас сейчас арестую.

    Он быстро открыл дверь, чтобы позвать кого-нибудь, а я в это время в другую дверь выпроводил брата и Бржозовского. Когда Фурсов вернулся с каким-то полицейским, их и след простыл. Он накинулся на моего вологодского провожатого, но тот мог только сказать, что один из посетителей мой брат и приехал вместе со мной, а другого он не знает. На гневный вопрос, обращенный ко мне, я ответил спокойно, что не вижу никакой надобности называть ему моего товарища.

    Это привело его в совершенную ярость. Пробежав бумагу от вологодского губернатора, он сказал:

    -- Ну, это дудки-с!.. Что за место ссылки Кронштадт... Нет-с, батюшка, ваша родина Волынская губерния?.. Ну так вот, сейчас же в пересыльную и в Житомир.

    -- К Трепову пошел,-- прошептал полицейский, которого Фурсов привел с собой, чтобы арестовать моих посетителей. -- Плохо ваше дело: разбудит... генерал осердится... Не иначе, в пересыльную отправит...

    Однако через полчаса сердитый господин спустился по той же лестнице и, проходя через комнату, обронил, пожимая плечами:

    -- Странно. Генерал находит возможным... Кронштадтский пароход отходит завтра, в девять часов утра, но раньше идет поезд на Ораниенбаум. Выбирайте. А ты,-- обратился он к вологодскому полицейскому,-- повезешь до места и сдашь кронштадтскому полицмейстеру. Сейчас получишь бумагу.

    Я решил ехать на Ораниенбаум, и мы отправились на вокзал дожидаться поезда. Ранним утром с ораниенбаумским пароходом мы высадились на кронштадтской пристани *.

    Чтобы покончить также и с нашей академической историей, мне приходится сказать еще несколько слов. После известных крупных студенческих беспорядков в конце 60-х годов и после нечаевского процесса заметные движения среди молодежи стихли, студенческих беспорядков не было... Начиналось что-то в Медико-хирургической академии, но быстро стихло. Среди этого затишья наша в сущности незначительная история разразилась, как гром среди ясного неба. О ней много говорили в обществе, но не решались писать в газетах. Появились только самые краткие сообщения с упоминанием трех наших фамилий. Газеты ждали, вероятно, правительственного сообщения, но его тоже не было. Наконец "Голос" Краевского решился напечатать заметку об этом деле*, вероятно потому, что она исходила из самого "благонадежного" источника: ее прислал знакомый уже нам старый балагур, исправник Ржевский. Он изложил ее по-своему. Студенты подали ребяческое заявление, в котором, между прочим, "требовали себе женщин". Они волновались и не хотели принести извинения, но, к счастью, тут случился местный исправник, человек опытный и знакомый с нравами молодежи. И вот достаточно было нескольких простых и сердечных слов, сказанных этим стариком, любящим молодежь и любимым ею, чтобы беспорядки сразу стихли.

    Брат доставил мне эту заметку уже в Кронштадте. Он и еще несколько студентов являлись в редакцию для объяснения, и там им сообщили, что заметка напечатана именно потому, что написана исправником. В обществе ходят толки и слухи, а печатать ничего нельзя. Газета поэтому "рискнула" поместить сообщение из "благонадежного источника". Так как при этом были упомянуты фамилии депутатов, в том числе и моя, то я счел своим формальным правом послать "письмо в редакцию", в котором с юным негодованием опровергал измышление исправника. Но мне ответили, что последовало положительное запрещение касаться этой истории.

    "либеральной" газете Краевского. Я написал новое письмо, хотя уже не для печати, в котором говорил, что газета, поместившая "гнусную клевету из полицейского источника", нравственно обязана снять ее, не считаясь с запрещением...

    Разумеется, ответа не последовало.