• Приглашаем посетить наш сайт
    Шолохов (sholohov.lit-info.ru)
  • История моего современника. Книга первая
    XVIII. Еще одна изнанка

    XVIII

    Еще одна изнанка

    Каникулы подходили к концу. Мне предстоял проверочный экзамен для поступления в "Ровенскую реальную гимназию".

    Это было заведение особенного переходного типа, вскоре исчезнувшего. Реформа Д. А. Толстого*, разделившая средние учебные заведения на классические и реальные, еще не была закончена. В Житомире я начал изучать умеренную латынь только в третьем классе, но за мною она двигалась уже с первого. Ровенская гимназия, наоборот, превращалась в реальную. Латынь уходила класс за классом, и третий, в который мне предстояло поступить, шел уже по "реальной программе", без латыни, с преобладанием математики.

    Только уже в Ровно из разговоров старших я понял, что доступ в университет мне закрыт и что отныне математика должна стать для меня основным предметом изучения.

    Во время проверочного экзамена я блестяще выдержал по всем предметам, но измучил учителя алгебры поразительным невежеством. Инспектор, в недоумении качая головой, сказал отцу, ожидавшему в приемной:

    -- Мы его, пожалуй, примем. Но вам лучше бы пустить его "по классической".

    Это, конечно, было совершенно верно, но не имело никакого практического смысла. Мой отец, как и другие чиновники, должен был учить детей там, где служил. Выходило, что выбор дальнейшего образования предопределялся не "умственными склонностями" детей, а случайностями служебных переводов наших отцов.

    Уже вследствие этой наглядной несообразности реформа Д. А. Толстого была чрезвычайно непопулярна в средних кругах тогдашнего общества и, без всякого сомнения, сыграла значительную роль в оппозиционном настроении застигнутых ею молодых поколений...

    Однажды, вскоре после моего экзамена, у отца собрались на карточный вечер сослуживцы и знакомые. Это было чуть ли не единственное удовольствие, которое отец позволял себе, и очень скоро у него подобралась компания партнеров. Тут был подсудок Кроль, серьезный немец с рыжеватыми баками, по странной случайности женатый на русской поповне; был толстый городничий Дембский, последний представитель этого звания, так как вскоре должность "городничих" была упразднена; доктор Погоновский, добродушный человек с пробритым подбородком и длинными баками (тогда это было распространенное украшение докторских лиц), пан Богацкий, "секретарь опеки", получавший восемнадцать рублей в месяц и державший дом на широкую ногу... Было еще несколько скромных обывательских фигур, серьезно предававшихся "преферансу" и нимало не склонных ни к политике, ни к оппозиции. Жены их сидели с матерью в столовой и вели свои специально дамские беседы. Было сильно накурено и довольно скучно. За зелеными столами слышались обычные лаконические заявления:

    -- Пас...

    -- Докупаю...

    -- Семь треф...

    -- Надо было ходить с короля...

    Во время перерыва, за чайным столом, уставленным закусками и водкой, зашел общий разговор, коснувшийся, между прочим, школьной реформы. Все единодушно осуждали ее с чисто практической точки зрения: чем виноваты дети, отцы которых волею начальства служат в Ровно? Путь в университет им закрыт, а университет тогда представлялся единственным настоящим высшим учебным заведением.

    Кто-то задался вопросом: как могло "правительство" допустить такую явную несообразность?

    Отец выписывал "Сын отечества"* и теперь сообщил в кратких чертах историю реформы: большинством голосов в Государственном совете проект Толстого был отвергнут, но "царь согласился с меньшинством".

    Последовало короткое молчание. Разговор как бы уткнулся в высокую преграду.

    -- И все это Катков*,-- сказал кто-то с легким вздохом.

    -- Конечно, он,-- прибавил другой...

    -- Много этот человек сделал зла России... -- вздохнул третий.

    Отец не поддакивал осуждавшим реформу и не говорил своего обычного "толкуй больной с подлекарем". Он только сдержанно молчал.

    Через некоторое время чаепитие кончилось, и партнеры перешли в гостиную, откуда опять послышалось:

    -- Пас!

    -- Семь треф!

    -- Надо было ходить в ренонс.

    Я вышел из накуренных комнат на балкон. Ночь была ясная и светлая. Я смотрел на пруд, залитый лунным светом, и на старый дворец на острове. Потом сел в лодку и тихо отплыл от берега на середину пруда. Мне был виден наш дом, балкон, освещенные окна, за которыми играли в карты... Определенных мыслей не помню.

    Из того, что я так запомнил именно этот "карточный вечер" среди многих других, я заключаю, что я вышел тогда из накуренной комнаты с чем-то новым, смутным, но способным к росту... На вопрос, когда-то поставленный, по словам отца, "философами": "можно ли думать без слов", я теперь ответил бы совершенно определенно: да, можно. Мысль, облеченная в точное понятие и слово, есть только надземная часть растения -- стебель, листья, цветы... Но начало всего этого -- под почвой: в невидимом зерне дремлют возможности стебля, цветка и листьев. Их еще нет, над ними еще колышутся другие листья и стебли, а между тем там уже все готово для нового растения.

    Такие ростки я, должно быть, вынес в ту минуту из беззаботных, бесцельных и совершенно благонамеренных разговоров "старших" о непопулярной реформе. Перед моими глазами были лунный вечер, сонный пруд, старый замок и высокие тополи. В голове, может быть, копошились какие-нибудь пустые мыслишки насчет завтрашнего дня и начала уроков, но они не оставили никакого следа. А под ними прокладывали себе дорогу новые понятия о царе и верховной власти.

    не почему-нибудь, а просто потому, что есть и что действует... Роптать на небесный гром -- глупо и бесцельно. Так же глупо роптать на царя. Тут нет вопроса: "почему так, а не иначе"... Глупая козявка и уносящий ее водяной поток, "старая фигура" у дома Коляновских и разбившая ее громовая стрела, наконец неразумный больной и всезнающий, могущественный подлекарь.. Все эти взаимные отношения есть не почему-нибудь, а просто есть, были и будут от века и до века...

    "волею божиею", и до тех пор, пока совсем еще неприкосновенно это воззрение, сильна абсолютная власть. До этого вечера я и был во власти такой цельности. Стихийность, незыблемость, недоступность для какой бы то ни было критики распространялась сверху, от царя, очень широко, вплоть до генерал-губернатора, даже, пожалуй, до губернатора... Все это сияло, как фигура Черткова, на пороге объятого трепетом уездного присутствия, все это гремело, благодетельствовало или ввергало в отчаяние не почему-нибудь и не на каком-нибудь основании, а просто так... без причины, высшею, безотчетною волей, с которой нельзя спорить, о которой не приходится даже и рассуждать.

    Теперь невинный разговор старших шевельнул что-то в этой цельности: моя личная судьба определена заранее -- университет для меня и тысячей моих сверстников закрыт. Это я чувствую, как зло, могло не быть. Какое-то большинство в каком-то Государственном совете этот проект осудило. Царь мог согласиться с большинством... тогда было бы хорошо. Но он почему-то согласился с меньшинством... Вышла всеми признаваемая несообразность, которой могло не быть... "все это наделал" в числе другого зла какой-то неведомый Катков. Предо мной вскрывалась изнанка крупного жизненного явления. Дом казался цельным и вечным. Пришли какие-то люди, сняли одно крыльцо, приставили другое и при этом обнажили старые столбы, заплесневелые и подгнившие. И вышло, что дом не вечен, а сделан, как многое другое. Теперь из-за цельного представления о власти "земного бога" выглянул просто" Катков, которого уже можно судить и осуждать...

    "изнанки" сделало для меня и этот разговор, и этот осенний вечер с луной над гладью пруда такими памятными и значительными, хотя "мыслей словами" я вспомнить не могу.

    И даже более: довольно долго после этого самая идея власти, стихийной и не подлежащей критике, продолжала стоять в моем уме, чуть тронутая где-то в глубине сознания, как личинка трогает под землей корень еще живого растения. Но с этого вечера у меня уже были предметы первой "политической" антипатии. Это был министр Толстой и, главное,-- Катков, из-за которых мне стал недоступен университет и предстоит изучать ненавистную математику... *