• Приглашаем посетить наш сайт
    Толстой (tolstoy-lit.ru)
  • История моего современника. Книга первая
    V. "Тот свет". -- Мистический страх

    V

    "Тот свет". -- Мистический страх

    Мне трудно вспомнить, когда я в первый раз услышал о "том свете". Вероятно, это потому, что слышал я это очень рано, и слова явились гораздо ранее, чем их значение.

    Я знал с незапамятных времен, что у нас была маленькая сестра Соня, которая умерла и теперь находится на "том свете", у бога. Это было представление немного печальное (у матери иной раз на глазах бывали слезы), но вместе светлое: она -- ангел, значит, ей хорошо. А так как я ее совсем не знал, то и она, и ее пребывание на "том свете" в роли ангела представлялось мне каким-то светящимся туманным пятнышком, лишенным всякого мистицизма и не производившим особенного впечатления...

    Потом на "тот свет" отправился пан Коляновский, который, по рассказам, возвращался оттуда по ночам. Тут уже было что-то странное. Он мне сказал: "не укараулишь", значит, как бы скрылся, а потом приходит тайком от домашних и от прислуги. Это было непонятно и отчасти коварно, а во всем непонятном, если оно вдобавок сознательно, есть уже элемент страха...

    Еще года через два или три "тот свет" глянул на нас, как зарница из темной тучи, зловеще ощутительно и ясно...

    У нас был знакомый мальчик и сверстник, Славек Лисовский. Я не знаю, что это за имя, но его так звали, и нам имя нравилось, как и он сам. Он ходил в коротенькой курточке и носил белые воротнички, был тонок и высок не по летам. Когда он пришел в первый раз, то сначала и он, и его походка, и его кургузая курточка, и белые воротнички с манжетами показались нам необыкновенно смешными. Но уже через полчаса после первого знакомства в этом долговязом мальчике вспыхнула такая масса непосредственного веселья и резвости, что мы были совершенно очарованы. И каждый раз, когда он приходил к нам, у нас начинался живой веселый кавардак, часто переходивший далеко за обычные границы наших шалостей.

    Однажды он был у нас почти весь день, и нам было особенно весело. Мы лазали по заборам и крышам, кидались камнями, забирались в чужие сады и ломали деревья. Он изорвал свою курточку на дикой груше, и вообще мы напроказили столько, что еще дня два после этого все боялись последствий.

    Совесть у всех была неспокойна.

    И вот, на третий день, часа в три, вскоре после того как на дворе прогремели колеса отцовской брички, нас позвали не к обеду, а в кабинет отца.

    Мы были уверены, что дело идет о наказании, и вошли в угнетенном настроении. В кабинете мы увидели мать с встревоженным лицом и слезами на глазах. Лицо отца было печально.

    -- Дети, -- сказал он, увидев нас,-- я должен вам объявить печальную и страшную новость: Славек вчера вечером умер.

    Я помню, что никто из нас не сказал на это ни одного слова, и, я думаю, старшим могло показаться, что известие не произвело на детей никакого впечатления. Мы тихо вышли из комнаты и сели за стол. Но никто из нас не радовался, что отцовская гроза миновала. Мы чувствовали какую-то другую грозу, неведомую и мрачную...

    На следующий день нас взяли на похороны Славка. Жили они на песчаной кладбищенской улице, почти у самого кладбища, и я в первый раз почувствовал, что такое смерть... Славек, такой же тонкий, еще как будто выше ростом, в такой же темнозеленой курточке с белыми воротничками лежал на столе, как и пан Коляновский -- совершенно белый и неподвижный. Кругом горели желтым пламенем траурные свечи, воздух был спертый, насыщенный чем-то особенным, в комнате слышались тихие разговоры и вздохи. А когда Славка, подняв вместе с гробом на плечи, понесли из комнаты на двор, то мать его громко кричала и билась на руках у людей, прося, чтобы и ее зарыли в землю вместе с сыном, и что она сама виновата в его смерти.

    Вечером у нас на кухне прислуга шопотом передавала, что Славка родители высекли за разорванную куртку и за шалости. Он целовал у них руки, обещал, что никогда больше не будет, просил хоть на этот раз простить его и лучше очень больно высечь когда-нибудь в другой раз, потому что теперь он непременно умрет. "Значит, душа его знала",-- прибавляли при этом многозначительно. Но родители не поверили и все-таки высекли. В ту же ночь с ним сделался сильный жар, позвали доктора... а к следующему вечеру он умер, кажется, "от горла"...

    Весь день у нас только и было разговоров об этой смерти. У матери вид был испуганный: она боялась за нас (хотя тогда не так еще верили в "заразу") и плакала о чужом горе. Кажется, именно в этот день вечером пришел к нам пан Скальский, большой приятель отца и мой крестный. У него год назад умер сын в киевском корпусе. Горе его еще не совсем улеглось, а теперь ожило, и он рассказывал о том, как он узнал о смерти сына. По вызову начальника корпуса он приехал в Киев, но это было уже вечером, и идти в корпус было поздно. Он остановился невдалеке, в какой-то гостинице, и долго сидел у открытого окна. Ночь была теплая, ясная, тихая... его не покидали мысли о больном сыне. Наконец он запер окно и потушил свечу...

    -- И вдруг,-- так приблизительно рассказывал Скальский печально-спокойным и убежденным голосом,-- слышу: кто-то стучится в окно... вот так: раз, два и три... Я встал с постели, подошел к окну... Никого, да и окно во втором этаже... Лег опять и опять слышу: стук-стук, стук-стук... тихонько, будто кто просится в комнату. А луна светит ярко, так все и заливает... Встал я опять, подошел к окну, гляжу: в нижнее стекло бьется что-то... маленький комочек такой, бьется и стукает... Я опять отошел, и вдруг сердце у меня так и упало... Бросился к окну, открываю...

    -- И что же? -- опросил отец.

    -- Жук... -- ответил Скальский с печальной серьезностью.

    -- Жук?

    -- Да, жук... большой, темный... Отлетел от окна и полетел... по направлению, где корпус. А месяц! Все видно, как днем. Я смотрел вслед и некоторое время слышал... ж-ж-ж... будто стонет. И в это время на колокольне ударили часы. Считаю: одиннадцать.

    -- Что ж такое? -- сказал опять отец спокойно. -- Ну, прилетел жук, и больше ничего.

    -- Погоди,-- ответил Скальский. -- На следующее утро иду в корпус. Спрашиваю швейцара: как мне увидеть сына? "Ступайте, говорит, ваше благородие в мертвецкую"... Потом... рассказали: умер ровно в одиннадцать ночи... -- И значит -- это его я не пустил в комнату. Душа прилетала прощаться...

    -- А! Толкуй больной с подлекарем! -- сказал отец. -- Забобоны и бабьи сказки. Мальчик умер от болезни, а жук ни при чем. Мало ли летает жуков?

    -- Нет, не говори... Так он стучался... особенно. И потом летел и стонал. А я глядел, и сердце у меня рвалось за ним...

    раз во время рассказа о сыне и жуке каждое слово Скальского, проникнутое глубоким убеждением, падало в мое сознание. И мне казалось, что кто-то бьется и стучит за стеклом нашего окна...

    Спать мы легли в этот вечер несколько позже обыкновенного, и среди ночи я проснулся в слезах. Мне привиделся страшный сон, подробности которого я не мог вспомнить совсем ясно, но в каком-то спутанном клубке смутных образов я все-таки видел Славка, слышал какие-то его просьбы, мольбы и слезы... Сердце мое сжималось от глубокой жалости, но вместе и от страха. В другой комнате на полу горела свеча, слышалось дыхание спавших братьев и сестры, а за окном вздыхал ветер... Я знал, что там, за окнами, наш двор, дорожки сада, старая беседка в конце аллеи... Но от одной мысли, что по этим знакомым местам, быть может, ходит теперь старый Коляновский и Славек,-- страх и жалость охватывали меня до боли... Я заплакал.

    Мать, которая часто клала меня с собой, услышала мой тихий плач, проснулась и стала ласкать меня. Я схватил ее руку, прижался к ней и стал целовать. Ощущение ее теплого живого тела и ее любящая ласка меня успокоили, и я вскоре заснул. Но, и засыпая, я чувствовал, что где-то тут близко, за запертыми ставнями, в темном саду, в затканных темнотою углах комнат есть что-то особенное, печальное, жуткое, непонятное, насторожившееся, страшное и -- живое таинственной жизнью "того света"... А жизнь "того света" почему-то враждебна нашей жизни...

    Таким образом мистический ужас уже был готов в наших детских душах, и, конечно, его только раздувала окружавшая нас среда. У моей сестренки, которая была моложе меня на два с половиной года, была старая нянька, которая должна была присматривать и за нами *. Это было маленькое существо, с морщинистым лицом и большой "кичкой" на голове, отчего голова казалась огромной. Она знала много страшных рассказов, больше, впрочем, из разбойничьего быта. Особенное впечатление производил на нас рассказ о матери и дочери. Разбойник ночью застал в доме только мать с дочерью и стал требовать денег. Мать сказала, что деньги в погребе, и повела туда разбойника. Дочь шла впереди "с каганцем" (светильня), разбойник за ней, а мать сзади. И вот, когда разбойник вошел в погреб, мать захлопнула дверь... Дочь осталась с разбойником.

    Дальнейшее представляло короткую поэму мучительства и смерти. Дочь из погреба молит мать открыть дверь... -- Ой, мамо, мамо! Вiдчинiть, бо вiн мене зарiже... -- "Ой, доню, доню, нещасна наша доля... Як вiдчиню, то зарiже обоих..." -- Ой, мамо, мамо,-- молит опять дочь... -- И шаг за шагом в этом диалоге у запертой двери развертывается картина зверских мучений, которая кончается последним восклицанием: -- Не вiдчиняйте, мамо, бо вже менi й кишки висотав... -- И тогда в темном погребе все стихает...

    и плачущим речитативом от лица матери. Когда же дочь в последний раз прощалась с матерью, то голос старухи жалобно дрожал и замирал, точно в самом деле слышался из-за глухо запертой двери...

    Этим она пыталась нас усыпить, но, разумеется, сон улетал, как вспугнутая птица, и, закрываясь с головой от страшного впечатления, мы засыпали только глубокой ночью...

    Настоящую поэзию мистического ужаса впитывали мы на кухне в длинные зимние вечера, когда родители уезжали в гости, а мы подолгу засиживались с дворней. На кухне было тепло, стоял какой-то особенный сытный запах, по стенам медленно ползали тараканы, звенели сверчки, жужжало веретено, и "пани Будзиньская", наша кухарка, рассказывала разные случаи из своего детства. Она была тоже стара, но выглядела очень бодрой и респектабельной. Отец ее в старые годы "чумаковал", то есть ходил с обозами в Крым за рыбой и солью, а так как мать ее умерла рано, то отец брал ее с собою... Таким образом ее детство прошло в чумацких валках, в странствованиях по степям на скрипучих возах, с ночлегами в степи. При этом она видела "cboïми очима" много таинственного и чудесного.

    Раз отец отстал от валки... Ночь была ясная, как день (большинство ее страшных рассказов происходило именно в ясные ночи). Месяц светил с высокого неба, и в степи видна была каждая травинка. Она заснула на возу, но вдруг проснулась. Отец шел рядом с возом и бормотал что-то, подгоняя волов. Девочка оглянулась по степи и увидела далеко, под небольшим лесочком, над балкой, белую фигуру. -- Тату,-- сказала она отцу, -- от там кто-то белый идет под лесом. -- "Молчи, доню,-- ответил ей шопотом отец,-- говори скорее отче-нашу". Она стала молиться, как умела, а белая фигура быстро неслась по кругу, сначала по самому краю степи, а потом все приближаясь и приближаясь к возу. И по мере того как она приближалась, было видно, что это -- женщина, и что глаза у нее закрыты, и что она все растет, растет выше лесу, до самого неба. "Молись, доню, крепче,-- просил отец,-- твоя молитва сильнее". И оба они кричали в глухой степи все молитвы, какие только знали, все громче и громче... И тогда фигура с закрытыми глазами, будто ее кто отталкивал, стала удаляться опять по кругу, пока не сделалась маленьким белым пятном под лесом. А тут уже замигали и огни чумацкого табора...

    бучилах, как это всем известно, водится нечистая сила... Девочка опять не спала на возу и, взъехав на греблю, увидела, что стороной за возом бежит что-то маленькое, "як мыша". -- Тату,-- сказала она задремавшему отцу,-- вот за возом мыша бежит. -- Отец оглянулся и тотчас же стал креститься. -- "Говори, доню, отче-нашу"... Оба опять стали молиться, а мыша выросла в крысу, потом стала, как кошка, потом, как лисица, как волк и, наконец, как медвежонок. Медвежонок вырос в медведя и все продолжал расти, так что когда они подошли к концу гребли и поравнялись с мельницей, то он был уже выше мельничной крыши. Но тут оказалось опять, на счастье путников, что чумацкая валка расположилась ночевать на лугу за мельницей, так что оттуда слышались уже говор, песни и крики. Нечистый, увидев огни и такую силу крещеного народу, вдруг поднялся на дыбы, что-то "загуло", как ветер, и медведь кинулся в омут...

    Отец присоединился к табору и попросил, чтобы его с возом пустили в середину. Чумаки, видя, что с человеком случилось такое происшествие, признали его требование справедливым, раздвинули возы и очистили ему место. Отец, кроме того, был человек "знающий" и потому, прежде чем лечь спать, обвел круг кнутовищем около своей телеги, закрестил его и заговорил заговорами. Ночью кто-то, очевидно, искал среди спящего табора именно его и его дочку. Наутро весь табор оказался в полном беспорядке, как будто невидимая сила перетрясла его и перешвыряла так, что возы оказались перемешаны, хозяева очутились на чужих возах, а иных побросало даже совсем вон из табора в степь...

    Это были два самых ярких рассказа пани Будзиньской, но было еще много других -- о русалках, о ведьмах и о мертвецах, выходивших из могил. Все это больше относилось к прошлому. Пани Будзиньская признавала, что в последнее время народ стал хитрее и поэтому нечисти меньше. Но все же бывает...

    На один из таких рассказов вошла в кухню моя мать и, внимательно дослушав рассказ до конца, сказала:

    -- Вот ты, Будзиньская, старая женщина, а рассказываешь такие глупости... Как тебе не стыдно? Перепились твои чумаки пьяные, вот и все...

    -- Я еще вовек не лгала,-- ответила она с большим достоинством,-- а паны, дело известное, ничему не верят.

    Я был в большом недоумении. Страшные рассказы положительно подавляли наши детские души, и, возвращаясь из кухни вечером, мы с великим страхом проходили мимо темного отверстия печки, находившегося в середине коридора и почему-то никогда не закрывавшегося заслонками. Нам казалось, что оттуда вдруг протянется чья-то рука, или мохнатая, черная, как у медведя, или, наоборот, белая, как у Коляновского или Славка... Иной раз, поравнявшись с этим отверстием, мы кидались бежать, как сумасшедшие, и прибегали в спальню запыхавшиеся и бледные... Уверенность матери, что все это пустяки, вносила успокоение. И когда я теперь вспоминаю мою молодую красавицу-мать в этой полутемной кухне, освещенной чадным сальным каганчиком, в атмосфере, насыщенной подавляющими душу страхами, то она рисуется мне каким-то светлым ангелом, разгоняющим эти страхи уже одной своей улыбкой неверия и превосходства *.

    Но вместе с тем чувствовалось, что пани Будзиньская не лгунья и что в ее рассказах нет намеренной лжи.

    Поэтому мы все больше и больше попадали во власть "того света", который казался нам наполненным враждебной и чуткой силой... Однажды старший брат страшно закричал ночью и рассказал, что к нему из соседней темной комнаты вышел чорт и, подойдя к его кровати, очень изящно и насмешливо поклонился.

    от каждого шума... Особенно бывало страшно, когда уезжали родители, а это случалось довольно часто. Отец, после того как миновали припадки его ревности, как будто старался вознаградить мать и потому вывозил ее на вечера, где она танцовала, а он играл в шахматы... В такие вечера горничные уходили на кухню или даже к соседям, а с нами оставалась старая нянька, которая тоже засыпала. Я боялся оставаться один, боялся пройти по темному коридору в кухню, боялся лечь в постель. Иной раз я так и засыпал от напряжения, сидя где-нибудь в углу на сундуке и глядя в темную комнату. В темноте роились образы, неясные, спутанные, и порой они выступали вперед. Чаще всего это был высокий щеголеватый господин, в котором, в сущности, не было ничего страшного, кроме того, что он крадется в темноте. По-видимому, он вызывался усталостью глаз, потому что всегда проносился по дуговой линии, как это бывает с теми сеточками, какие иногда видишь в глазу и которые тотчас убегают, как бы закатываясь, когда хочешь разглядеть. Тот же господин появлялся и в кошмарах, но наибольший ужас я испытывал при появлении в кошмаре какого-то офицера. Он обыкновенно выходил из темноты и на несколько мгновений останавливался неподвижно. Лицо у него было обыкновенное, кажется, даже довольно красивое, но черты не запоминались, а оставалось только впечатление бледности... После остановки он наклонялся и начинал подходить ко мне, и это было самое страшное... Он все ускорял шаги, затем нас обоих подхватывал какой-то вихрь, и мы среди особенного шума неслись с ним опять по закатывающейся круговой линии куда-то в бездонную пропасть...

    Я просыпался весь в поту, с бьющимся сердцем. В комнате слышалось дыхание, но привычные звуки как будто заслонялись чем-то вдвинувшимся с того света, чужим и странным. В соседней спальне стучит маятник, потрескивает нагоревшая свеча. Старая нянька вскрикивает и бормочет во сне. Она тоже чужая и страшная... Ветер шевелит ставню, точно кто-то живой дергает ее снаружи. Позвякивает стекло... Кто-то дышит и невидимо ходит и глядит невидящими глазами... Кто-то, слепо страдающий и грозящий жутким слепым страданием.

    О боге мы слышали чуть не со дня рождения, но, кажется, "верили" в нечистую силу раньше, чем в бога. В эту мучительную полосу моей детской жизни воспоминание о боге было очень бесформенно. При этом слове где-то в глубине сознания рождалось представление о чем-то очень обширном и сплошь светлом, но безличном. Ближе всего будет сказать, что он представлялся мне как бы отдаленным и огромным пятном солнечного света. Но свет не действовал ночью, и ночь была вся во власти враждебного, иного мира, который вместе с темнотой вдвигался в пределы обычной жизни.

    Должен сказать при этом, что собственно чорт играл в наших представлениях наименьшую роль. После своего появления старшему брату он нам уже почти не являлся, а если являлся, то не очень пугал. Может быть, отчасти это оттого, что в представлениях малорусского и польского народа он неизменно является кургузым немцем. Но еще более действовала тут старинная большая книга в кожаном переплете ("Печерский патерик"*), которую отец привез из Киева.

    Это произведение, исполненное глубочайшего невежества и суеверия, но вместе и глубокой искренности, на всех своих страницах испещрено чертями и чертенятами, которые являлись пещерным подвижникам. Аляповатые лубки изображали их в виде маленьких смешных полуобезьян, с хвостами крючком и с птичьими ножками, и всюду они представлялись только проказниками, то прячущимися в рукомойники, где их монахи закрещивают и запирают, то принимающими вид девиц, то являющимися в виде свиней, больших ящериц, змей или собак. Они устраивают монахам всякие козни, но иногда и монахам удается изловить их; тогда они их наказывают, заставляют таскать бревна и, по странной снисходительности, опять отпускают на волю. Мне кажется, что эта почтенная книга, по которой впоследствии я выучился славянскому чтению, сильно уронила в наших глазах грозную репутацию чорта, и мы, допуская его существование, потеряли к нему всякое уважение и страх.

    умирал по соседству, особенно если умирал неожиданно, "наглою" смертью "без покаяния",-- нам становилась страшна тьма ночи, а в этой тьме -- дыхание ночного ветра за окном, стук ставни, шум деревьев в саду, бессознательные вскрикивания старой няньки и даже простой жук, с смутным гудением ударяющийся в стекла...

    Страшна была тайна жизни и смерти, и перед нею мы в то время были, кажется, настоящими язычниками. 

    Раздел сайта: