• Приглашаем посетить наш сайт
    Маяковский (mayakovskiy.lit-info.ru)
  • История моего современника. Книга первая
    IX. "Фомка из Сандомира" и помещик Дешерт

    "Фомка из Сандомира" и помещик Дешерт

    Около этого времени я прочитал первую толстую книгу и познакомился с одним ярким представителем крепостного строя.

    Читать все мы выучились как-то незаметно. Нам купили вырезную польскую азбуку, и мы, играя, заучивали буквы. Постепенно перешли к чтению неизбежного "Степки-растрепки", а затем мне случайно попалась большая повесть польского писателя, кажется, Коржениовского*, "Фомка из Сандомира" ("Tomek Sandomierzak"). Я начал разбирать ее почти еще по складам и постепенно так заинтересовался, что к концу книги читал уже довольно бегло. Результатом этого, может быть слишком раннего чтения, как мне кажется, явилось некоторое ослабление зрения и значительное расширение представлений об обществе и деревне.

    Книга мне попалась на первый раз очень хорошая: в ней рассказывалось о маленьком крестьянском мальчике, сироте, который сначала пас стадо. Случайно он встретился с племянницей приходского ксендза (proboszcza), своей сверстницей, которая начала учить его грамоте и пробудила умственные стремления. Добрый ксендз упросит пана отпустить подростка, и тот пошел в свет искать знания. В повести не было ни таинственных приключений, ни сложной интриги. Просто, реально и тепло автор рассказывал, как Фомка из Сандомира пробивал себе трудную дорогу в жизни, как он нанялся в услужение к учителю в монастырской школе, как потом получил позволение учиться с другими учениками, продолжая чистить сапоги и убирать комнату учителя, как сначала над ним смеялись гордые паничи и как он шаг за шагом обгонял их и первым кончил школу. Ему предстоит блестящая карьера, но ученый мужик возвращается в деревню, чтобы стать деревенским учителем. Здесь он опять встречает подругу своего детства. Конец повести, вероятно, несколько сентиментальный,-- вспоминается мне озаренным радостью честного, хорошего счастья.

    Я и теперь храню благодарное воспоминание и об этой книге, и о польской литературе того времени. В ней уже билась тогда струя раннего, пожалуй, слишком наивного народничества, которое, еще не затрагивая прямо острых вопросов тогдашнего строя, настойчиво проводило идею равенства людей...

    За этой повестью я просиживал целые дни, а иной раз и вечера, разбирая при сальной свече (стеариновые тогда считались роскошью) страницу за страницей. Помню также, что старшие не раз с ласковым пренебрежением уверяли меня, что я ничего не понимаю, а я удивлялся: что же тут понимать? Я просто видел все, что описывал автор: и маленького пастуха в поле, и домик ксендза среди кустов сирени, и длинные коридоры в школьном здании, где Фомка из Сандомира торопливо несет вычищенные сапога учителя, чтобы затем бежать в класс, и взрослую уже девушку, застенчиво встречающую тоже взрослого и "ученого" Фому, бывшего своего ученика.

    Знакомство с деревней, которое я вынес из этого чтения, было, конечно, наивное и книжное. Даже воспоминание о деревне Коляновских не делало его более реальным. Но, кто знает -- было ли бы оно вернее, если бы я в то время только жил среди сутолоки крепостных отношений... Оно было бы только конкретнее, но едва ли разумнее и шире. Я думаю даже, что и сама деревня не узнает себя, пока не посмотрится в свои более или менее идеалистические (не всегда "идеальные") отражения.

    Как бы то ни было, наряду с деревней, темной и враждебной, откуда ждали какой-то неведомой грозы, в моем воображении существовала уже и другая. А фигура вымышленного Фомки стала мне прямо дорогой и близкой.

    Однажды, когда отец был на службе, а мать с тетками и знакомыми весело болтали за какой-то работой, на дворе послышалось тарахтение колес. Одна из теток выглянула в окно и сказала упавшим голосом:

    -- Дешерт!..

    Мать поднялась со своего места и, торопливо убирая зачем-то работу со стола, говорила растерянно:

    -- Иисус, Мария, святой Иосиф... Вот беда... И мужа нет дома.

    Дешерт был помещик и нам приходился как-то отдаленно сродни*. В нашей семье о нем ходили целые легенды, окружавшие это имя грозой и мраком. Говорили о страшных истязаниях, которым он подвергал крестьян. Детей у него было много, и они разделялись на любимых и нелюбимых. Последние жили в людской, и, если попадались ему на глаза, он швырял их как собачонок. Жена его, существо бесповоротно забитое, могла только плакать тайком. Одна дочь, красивая девушка с печальными глазами, сбежала из дому. Сын застрелился...

    Все это, по-видимому, нимало не действовало на Дешерта. Это была цельная крепостническая натура, не признававшая ничего, кроме себя и своей воли... Города он не любил: здесь он чувствовал какие-то границы, которые вызывали в нем постоянное глухое кипение, готовое ежеминутно прорваться... И это-то было особенно неприятно и даже страшно хозяевам.

    На этот раз, сойдя с брички, он категорически объявил матери с первых слов, что умирает. Он был страшно мнителен и при малейшем недомогании ставил всех на ноги. Без всякой церемонии он занял отцовский кабинет, и оттуда понеслись на весь дом его стоны, окрики, распоряжения, ругательства. Вернувшись со службы, отец застал свою комнату заваленною тазами, компрессами, примочками, пузырьками с лекарством. На его постели лежал "умирающий" и то глухо стонал, то ругался так громко, точно командир перед полком во время учения... Отец пожал плечами и подчинился...

    Несколько дней, которые у нас провел этот оригинальный больной, вспоминаются мне каким-то кошмаром. Никто в доме ни на минуту не мог забыть о том, что в отцовском кабинете лежит Дешерт, огромный, страшный и "умирающий". При его грубых окриках мать вздрагивала и бежала сломя голову. Порой, когда крики и стоны смолкали, становилось еще страшнее: из-за запертой двери доносился богатырский храп. Все ходили на цыпочках, мать высылала нас во двор...

    Кончилась эта болезнь довольно неожиданно. Однажды отец, вернувшись со службы, привез с собой остряка дядю Петра. Глаза у Петра, когда он здоровался с матерью, смеялись, усики шевелились.

    Свободным голосом, какого уже несколько дней не слышно было в нашей квартире, он спросил:

    -- Ну, где же ваш больной?

    -- Ради бога... Что вы хотите делать?.. Нет, нет, пожалуйста, не ходите туда.

    Но отец, которому все это и надоело, и мешало, открыл свою дверь, и оба вошли в кабинет. Петр без всяких предосторожностей подошел к постели и громко сказал по-польски:

    -- Слышал, что умираешь! Пришел с тобой проститься...

    Больной застонал и стал жаловаться, что у него колет в боку, что он "не имеет желудка" и вообще чувствует себя совсем плохо.

    -- Ну, что делать,-- сказал Петр,-- я и сам вижу: умираешь... Все когда-нибудь умрем. Ты сегодня, а я завтра... Позовите священника, пусть приготовится, как следует доброму христианину.

    Дешерт застонал. Петр отступил шага на два и стал мерить больного глазами от головы до ног...

    -- Что ты так на меня смотришь? -- спросил Дешерт жалобно и ворчливо.

    -- Ничего, ничего... -- успокоил его Петр и, не обращая на него внимания, деловито сказал отцу: -- Гроб, я тебе скажу, понадобится... ой-ой-ой!..

    От этих слов Дешерта подкинуло на постели.

    -- Лошадей! -- крикнул он так громко, что его кучер тотчас же кинулся из кухни исполнять приказание.

    Дешерт стал одеваться, крича, что он умрет в дороге, но не останется ни минуты в доме, где смеются над умирающим родственником. Вскоре лошади Дешерта были поданы к крыльцу, и он, обвязанный и закутанный, ни с кем не прощаясь, уселся в бричку и уехал. Весь дом точно посветлел. На кухне говорили вечером, каково-то у такого пана "людям", и приводили примеры панского бесчеловечья...

    Дешерт долго не появлялся в нашем доме, и только от времени до времени доносились слухи о новых его жестокостях в семье и на деревне.

    Прошло, вероятно, около года. "Щось буде" нарастало, развертывалось, определялось. Отец уже работал в каких-то "новых комитетах", но о сущности этих работ все-таки говорилось мало и осторожно.

    Однажды я сидел в гостиной с какой-то книжкой, а отец, в мягком кресле, читал "Сын отечества". Дело, вероятно, было после обеда, потому что отец был в халате и в туфлях. Он прочел в какой-то новой книжке, что после обеда спать вредно, и насиловал себя, стараясь отвыкнуть; но порой преступный сон все-таки захватывал его внезапно в кресле. Так было и теперь: в нашей гостиной было тихо, и только по временам слышался то шелест газеты, то тихое всхрапывание отца.

    Вдруг в соседней комнате послышались тяжелые, торопливые шаги, кто-то не просто открыл, а рванул дверь, и на пороге появилась худая высокая фигура Дешерта.

    Явился он, как привидение. Лицо было бледное, усы растрепаны, волосы ежом, глаза мрачно горели. Шагнув в комнату, он остановился, потом стал ходить из угла в угол, как будто стараясь подавить клокотавшее в его груди бешенство.

    Я прижался в своем уголке, стараясь, чтобы он меня не заметил, но вместе что-то мешало мне выскользнуть из комнаты. Это был страх за отца: Дешерт был огромный и злой, а хромой отец казался слабым и беззащитным.

    Сделав несколько быстрых оборотов, Дешерт вдруг остановился посредине комнаты и оказал:

    -- Слушай! Это, значит, все-таки правда?

    -- Что? -- спросил отец. Глаза его наблюдали и смеялись.

    Дешерт нетерпеливо рванулся и ответил:

    Отец, все так же с любопытством вглядываясь в него своими повеселевшими глазами, молча кивнул головой.

    Дешерт не то застонал, не то зарычал, опять метнулся по комнате и потом, круто остановившись, сказал:

    -- А... вот как!.. Ну, так вот я вам говорю... Пока они еще мои... Пока вы там сочиняете свои подлые проекты... Я... я...

    Он остановился, как будто злоба мешала ему говорить. В комнате стало жутко и тихо. Потом он повернулся к дверям, но в это время от кресла отца раздался сухой стук палки о крашеный пол. Дешерт оглянулся; я тоже невольно посмотрел на отца. Лицо его было как будто спокойно, но я знал этот блеск его больших выразительных глаз. Он сделал было усилие, чтобы подняться, потом опустился в кресло и, глядя прямо в лицо Дешерту, сказал по-польски, видимо сдерживая порыв вспыльчивости:

    -- Слушай ты... как тебя?.. Если ты... теперь... тронешь хоть одного человека в твоей деревне, то, богом клянусь: тебя под конвоем привезут в город.

    Глаза у Дешерта стали круглы, как у раненой хищной птицы. В них виднелось глубокое изумление.

    -- Кто?.. Кто посмеет? -- прохрипел он, почти задыхаясь.

    -- А вот увидишь, -- сказал отец, уже спокойно вынимая табакерку. Дешерт еще немного посмотрел на него остолбенелым взглядом, потом повернулся и пошел через комнату. Платье на его худощавом теле как будто обвисло. Он даже не стукнул выходной дверью и как-то необычно тихо исчез...

    А отец остался в своем кресле. Под расстегнутым халатом засыпанная табаком рубашка слегка колебалась. Отец смеялся своим обычным нутряным смехом несколько тучного человека, а я смотрел на него восхищенными глазами, и чувство особенной радостной гордости трепетало в моем юном сердце...

    В комнату вбежала мать и спросила с тревогой:

    Когда отец в коротких словах передал, что именно вышло, она всплеснула руками:

    -- Езус, Мария!.. Что теперь будет... Бедные люди!..

    -- Не посмеет,-- сказал отец уверенно. -- Не те времена...

    В связи с описанной сценой мне вспоминается вечер, когда я сидел на нашем крыльце, глядел на небо и "думал без слов" обо всем происходящем... Мыслей словами, обобщений, ясных выводов не было... "Щось буде" развертывалось в душе вереницей образов... Разбитая "фигура"... мужики Коляновской, мужики Дешерта... его бессильное бешенство... спокойная уверенность отца. Все это в конце концов по странной логике образов слилось в одно сильное ощущение, до того определенное и ясное, что и до сих пор еще оно стоит в моей памяти.

    когда его поставили на край и взваливали на плечи, случилась какая-то заминка. Тяжесть, нависшая над людьми, дрогнула и, казалось, готова была обрушиться на их головы... Мгновение... Сильные руки сделали еще поворот, и мертвый груз покорно и пассивно стал подыматься на лестницу...

    И вот в этот тихий вечер мне вдруг почуялось, что где-то высоко, в ночном сумраке, над нашим двором, над городом и дальше, над деревнями и над всем доступным воображению миром нависла невидимо какая-то огромная ноша и глухо гремит, и вздрагивает, и поворачивается, грозя обрушиться... Кто-то сильный держит ее и управляет ею и хочет поставить на место. Удастся ли? Сдержит ли? Подымет ли, поставит?.. Или неведомое "щось буде" с громом обрушится на весь этот известный мне мир?..

    Так или иначе -- то время справилось со своей задачей. Ноша поставлена на место, и жизнь твердою волею людей двинута в новом направлении... Прошло почти полвека... И теперь, когда я пишу эти воспоминания, над нашей страной вновь висят тяжкие задачи нового времени, и опять что-то гремит и вздрагивает, поднятое, но еще не поставленное на место. И в душе встают невольно тревожные вопросы: хватит ли силы?.. Поднимут ли?.. Повернут ли?.. Поставят ли?.. Где добрая воля? Где ясное сознание? Где дружные усилия и сильные руки?..

    . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

    Обыкновенно беллетристы, пишущие о том времени, заканчивают апофеозом освобождения. Толпы радостно умиленного народа, кадильный дым, благодарная молитва, надежды... Я лично ничего подобного не видел, может быть, потому, что жил в городе... Мне, положим, вспоминается какое-то официальное торжество -- не то по поводу освобождения, не то объявление о завоевании Кавказа. Для выслушания "манифеста" в город были "согнаны" представители от крестьян, и уже накануне улицы переполнились сермяжными свитами. Было много мужиков с медалями, а также много баб и детей.

    панских кругах, наоборот, говорили, что неосторожно в такое время собирать в город такую массу народа. Толковали об этом накануне торжества и у нас. Отец по обыкновению махал рукой: "Толкуй больной с подлекарем!"

    "свободные" мужики. Они производили впечатление угрюмой покорности судьбе, а бабы, которых полиция оттирала за шпалеры солдат, по временам то тяжко вздыхали, то принимались голосить. Когда после чтения какой-то бумаги грянули холостые выстрелы из пушек, в толпе послышались истерические крики, и произошло большое замешательство... Бабы подумали, что это начинают расстреливать мужиков...

    Старое время завещало новому часть своего печального наследства...

    Раздел сайта: