ПУТЕШЕСТВИЕ ЗА ГРАНИЦУ. У СЛАВЯН
С 1906 года отец снова начал чувствовать себя плохо. У него сильно болела нога, и так как он не прекращал ходьбы и работы, то иногда сильно страдал. Появились признаки сердечной болезни, и врачи посоветовали ему лечиться в Бад-Наугейме, в Германии.
В июне 1907 года наша семья уехала за границу. Незадолго перед отъездом отец получил "смертный приговор" от какой-то черносотенной организации. В письме к В. Н. Григорьеву 20 июня из Бад-Наугейма он писал:
"Почти накануне моего отъезда у моего крыльца вдруг выставили наряд городовых с околодочным. Сначала мы думали, что предстоит обыск и арест, тем более, что полицейские переписывали всех входящих и выходящих. Оказалось другое: губернатор объяснил мне, что это оберегают меня от покушения черной сотни! Это несомненная чушь: стоять у парадного крыльца и переписывать выходящих от меня знакомых, -- странный способ "оберегать". Я, конечно, потребовал немедленного снятия этой стражи... Через два дня после этого я неожиданно для них уехал за границу. Еще через два дня у моего хорошего знакомого, товарища по "Полтавщине", адвоката Сияльского, произвели грандиозный обыск, о котором писали в газетах, и затем все выспрашивали у наших домохозяев, -- как мог я уехать за границу, не взяв заграничного паспорта? А я взял его еще в Петербурге. Вероятно, эти господа дожидались, что я еще буду у них просить паспорта. А я поднес им сюрприз...
Да, таковы последние "отечественные впечатления"..." (ОРБЛ, Кор./II. папка N 2, ед. хр. 10.).
С 17 июня по 25 июля отец лечился в Наугейме. А затем мы выехали через Мюнхен и Вену в Липик в Славонии, где в это время жил и лечился мой дядя, Василий Семенович Ивановский ("доктор Петро") и куда приехали повидаться с ним сестры моей матери П. С. Ивановская-Волошенко и А. С. Малышева. Сохранились воспоминания об этом путешествии. "Проехав что-то около полуторых суток от Вены, -- пишет отец в неизданной рукописи "У славян", -- я успел наглядеться на публику. Больше всего привлекали внимание "запасные" в длинных, как юбки, полотняных рубахах и широких полотняных штанах. Все они были пьяны, целовались, пели песни и ругались добродушно, но столь же отвратительно, как у нас. Пожалуй, хуже, потому что к самым бесстыдным ругательствам приплетали не только родителей, но еще святые имена...
Еще недавно они учинили большое буйство, о котором писали газеты: обезоружив огромной толпой венгерского офицера, оскорбившего их национальное чувство,-- они заставили его стать на колени и осыпали оскорблениями. В поезде, насколько я мог понять,--шел разговор об этом происшествии и хорваты,-- совсем как у нас, -- надеялись, что им ничего не будет, потому что все было сделано "миром"[...]
-- Липик!
Нам пришлось выходить. Был тихий и мягкий южный вечер. Станционный фонарь, соперничая с луной, освещал маленькое станционное здание и густую толпу, ожидавшую поезда. Мои знакомые, единственные русские,-- быть может, с самого основания курорта -- встретили меня у выхода из вагона и объяснили причину многолюдства на станции: оказалось, что в маленьком городишке происходил митинг антивенгерского протеста, на котором обсуждалась какая-то злоба дня. Большинство участников митинга были иногородние и теперь разъезжались. Какой-то красивый молодой человек спешил наскоро досказать речь, начатую до прихода поезда, и закончил ее возгласом:
--Доле Унгарска, живио Србия!--что означало: "Долой Венгрию, да здравствует Сербия!"
"Унгарска", в лице двух "полицаев", хладнокровно выслушивала речи и возгласы, возбуждая во мне вопросы: как отнеслась бы полиция в моем отечестве, если бы, например, поляки, при таких же обстоятельствах, стали кричать: "Долой Россию"? Предаваясь этим размышлениям об относительности венгерского утеснения, я стоял с двумя чемоданами в руках и слушал горячую предику молодого оратора.
Но вдруг я заметил, что в толпе произошло какое-то перемещение. Оратор оказался ближе ко мне, и я со своими чемоданами очутился неожиданно в самом центре толпы. Молодой человек говорил по-сербски, нервно и быстро, и, кроме слова "Унгарска", произносимого с явным негодованием, я мог еще разобрать слова "Русия" и "russka sloboda", в которых звучала явная благосклонность... Во мне стало шевелиться некоторое тревожное опасение, которое затем вполне определилось. Повторив еще раз "доле Унгарска", оратор возгласил что-то вроде "живио Русия" и наконец:
-- Живио русски дописник... имярек.
Дописник -- значило, конечно, писатель, а имярек не оставляло никаких сомнений: речь шла обо мне. Мой родственник (Василий Семенович Ивановский. Прим. В. Г. Короленко.), иронически улыбаясь, смотрел на меня из толпы. Я понял, что он завязал уже здесь знакомства и проболтался, что ждет меня и что я "русски дописник". Теперь, очевидно, нимало не опасаясь уронить мой престиж, он сказал громко:
-- Что ж ты стоишь, болван-болваном? Поставь чемоданы и скажи им несколько слов.
"Србия", и, кроме нескольких слов, я не понимал ничего. Отлично. Я буду им говорить по-русски и постараюсь, чтобы они поняли ровно столько же.
Из политики я, конечно, воздержался от всяких суждений об "Унгарска". Сказав затем несколько слов о том, что я очень тронут вниманием, которое приписываю всецело дружеским чувствам относительно моего отечества и его свободы,-- я, наконец, перешел к единственно понятному и для них месту своей речи и заключил ее возгласом:
Затем кондуктора пригласили садиться, вся толпа ринулась к маленьким, низким и душным вагонам,-- причем несколько человек горячо пожали мне руки,-- и поезд тихонько пополз по своей узкой колее... На маленькой станции сразу стало тихо.
Я поздравлял себя с необыкновенной находчивостью в трудных политических обстоятельствах: быть так неожиданно застигнутым нечаянной овацией и выйти с такой честью из щекотливого положения... Я очень гордился своим дипломатическим успехом... Конечно, может быть, если бы "Унгарска" узнала о привете русского "дописника" Сербии после митинга протеста, -- то... Но, во 1-х, "Унгарска" не узнает, а во 2-х, я не обязан считаться с мнением несомненных притеснителей великого сербского племени, занявшего придунайские "планины" и горы от Землина на Дунае до Загреба близ Адриатики. Я теперь в гостях у этого племени и обязан был сказать им что-нибудь приятное. С маленькой станции я шел в самом хорошем расположении славонцами.
Я поселился в небольшом двухэтажном доме, в котором, кроме нашего небольшого кружка, жили еще три-четыре боснийских [семьи], стал приглядываться к окружающему. Сезон приближался к концу, публики было немного. Курорт помещался, в сущности, в селе, с небольшой католической церковкой, расположенной на небольшом возвышении.
Против церковки помешалась небольшая мортирка с жерлом, поднятым к небу. Одним утром мы услышали вдруг пальбу: оказалось, что это день именин или рождения Франца-Иосифа, и население выражает пальбой у церкви свою радость.
Франц-Иосиф -- человек необыкновенно, популярный среди местного славянского населения, вернее -- не человек, а император, нечто далекое, недосягаемое, великое и благожелательное. Своего рода символ. Он не венгерец, не австриец, не славонец: он просто император, непрестанно думающий о благе всех. И он непременно осуществил бы это благо, но между ним и его народами стоит "Унгарска" и мешает благим намерениям. Это не мешает народу любить эту благожелательную отвлеченность, и около церковки гремели выстрелы и пороховой дым клубами подымался, к небу. Стреляли сами мужики и мужики стояли кругом. И на лицах сошедшихся сюда деревенских жителей виднелась детская радость...
Впоследствии я имел случай убедиться, что славонское простонародье искренно расположено к австрийскому императору. Кроме того, оно вообще предпочитает Австрию -- Унгарской. Еще когда мы ехали из Вены, направляясь на юг -- к узловому пункту Теникеш,--я имел случай наблюдать характерный эпизод. В вагон, вместе ли, и какой он нации. Это было связано с усилившимся переселенческим движением. Опросы производил высокий венгерец с красивым, надменным лицом. У одной группы произошли пререкания. На вопрос о национальности человек с очевидно славянским лицом ответил что-то, не понравившееся венгерцу. Кажется, он и назвал себя славянином, а венгерец спрашивал не о племени, а о "подданстве". -- Острак,-- ответил тот.
-- Из какого города?
Спрашиваемый назвал славянский город в пределах Венгрии. Взгляд венгерца сверкнул гневом, и он сказал фразу, которую я истолковал так:
-- Ты не австрияк, а венгерец.
Но пассажир, равнодушно посасывая свою трубочку, ответил с спокойным упрямством:
И все, сидевшие с ним и тоже дымившие трубочками, закивали головами и из клубов дыма неслось неприятное венгерцу слово:
-- Остраки.
Начался горячий спор. Венгерцы сердились, уходили из вагона, опять возвращались, сверкали своими надменными живыми глазами, горячились и доказывали но вся их горячность разбивалась о равнодушное упрямство славян, продолжавших утверждать, что они "остраки"...
На какой-то станции, -- Гиекенеши или Барче -- они пересели, направляясь к Адриатике, с приятным сознанием, что досадили "Унгарской" и провожаемые сочувственными взглядами публики... ным шумом и криками. Взглянув в окно, мы увидели, что по улицам двигается большая толпа людей в мундирах военного вида, а по сторонам и сзади с одушевленными и любопытными лицами идут мужики, женщины, мужчины, подростки. И вся эта толпа, с массой форменных мундиров в центре, кидая шапки вверх, кричала:
-- Доле Унгарска! Живио Франц-Иозеф!..
Могло показаться, что в стране произошла революция против венгерской власти, и я, прикидывая последствия такого происшествия на наши русские нравы,-- ждал, что откуда-нибудь из-за угла выскочит отряд кавалерии или, по крайней мере, бригада молодцеватых полицаев, и начнется свалка. Но ничего подобного не вышло. Толпа еще раза два прошла по нашей улице, крики ее то удалялись, то слышались в других улицах, справа, слева, сзади и потом совсем стихли, а на базаре против нас остались торговки с лотками винограда и арбузами.
Оказалось, что это соседний город, Пакрач, праздновал тысячелетие своего основания и своей тихой, ничем не отмеченной, истории, а люди военного вида -- была пожарная дружина из Пакрача и ближайших сел, которые по этому поводу нашли нужным выразить свои антипатии венгерцам. Теперь они пошли обратно, заходя по пути в деревни и села и всюду провозглашая тот же лозунг: "Доле, доле Унгарска"... Очевидно, пожарная организация, как сказали бы у нас,-- насквозь проникнута противуправительственным настроением, и она не может быть терпима... Но я уже помнил, что я не у себя, и меня уже не удивляла относительность "венгерского утеснения славян"... Гораздо более удивляло меня то обстоятельство, что среди разных возгласов -- "доле" и "живио" я ни разу не услышал того возгласа, которым я ознаменовал свое первое вступление на славонскую почву. Никто не кричал:
Этого мало. Посещая библиотеку курорта, в которой было много газет на разных диалектах (но ни одной русской), и кое-как научившись разбирать легчайший из всех видов языка -- газетный язык, я с удивлением прочел известие, что в каком-то городке, кажется, в Карловице, близ Землина, происходил концерт по какому-то знаменательному случаю. Собралось очень много народу и... произошла грандиозная свалка. Я не мог сразу понять, кто, с кем и из-за чего дрался, но, наконец, дело уяснилось для меня в том печальном смысле, что дрались хорваты и славонцы с хорватами и славонцами. И поводом для драки служил, во 1-х, tricolor--трехцветные кокардочки на шляпах и в петлицах, а во 2-х... Во-вторых -- увы! -- тот самый возглас, которым я закончил свою первую и последнюю речь на тему о славянской взаимности. Одни славяне кричали "живио Србия", а другие славяне, -- и притом большинство, -- их за это колотили...
И потом, по мере того, как сербский диалект газет становился мне понятнее,--то и дело, все чаще и чаще приходилось натыкаться на известия из других городов Хорватии и Славонии с теми же известиями. Казалось, . идет какой-то буйный вихрь, пьянящий местное население, и заставляющий этих славян кидаться друг на друга: каждый митинг, собрание, конференция заканчивались потасовкой, и только по счастливой случайности не закончился тем же финалом тот митинг в Липике конец которого я застал на перроне скромного липикского вокзала..." (
тя отец продолжал внимательно следить за противоречиями национальных и социальных интересов в Австрии и на Балканах, через семь лет давших первую искру мирового пожара.